Яков Рабинер: Жизнь прожить — не поле перейти

Loading

Всё круто изменилось для киевских евреев, когда Крещатик потряс мощный взрыв. Один, за ним — другой. И вот уже целая серия мощных взрывов. Забитые немецкими офицерами гостиницы, клубы, рестораны — всё, что отвела для себя в качестве наиболее лакомого кусочка Киева нацистская элита, поднялось в воздух, упало в жаркие объятия высокого огня, осела пеплом на раскалённые чудовищным пожаром тротуары и мостовые.

Яков Рабинер

«Жизнь прожить — не поле перейти»

Документальная повесть

(окончание, начало в №1/2018)

 

 Яков РабинерВСТРЕЧА С БУДУЩИМ

Убогость квартиры, в которую они зашли, поразила их. Это было хуже, чем они ожидали. Их исключительно бедная комнатка в Уфе по сравнению с тем, что они увидели, казалась им теперь верхом роскоши и уюта.

Облезлый стол, покачивающийся из стороны в сторону как только на него облокачивался кто-то. Три старых стула, с треснутой кожей на сиденьях, ни одной кровати. Грудами неубранной постели лежало на полу то, на чём, очевидно, все спали.

Никто здесь не собирался обниматься и целоваться с ними при встрече, даже вежливости ради. Аня, сестра Володи, почти пробормотала «Как добрались?» В комнате царила атмосфера хорошо заминированного помещения. Расселись. По стульям, по табуреткам. Некоторое время молчали.

Тягостное молчание решила прервать Мария Соломоновна.

— Видите, какого мальчика мы привезли к вам — сказала она показывая на Илюшу, который присел на корточки и игрался с матерчатым клоуном.

Но не думайте, что это было легко. Это было очень и очень трудно. Он был истощённый, при смерти. И, несмотря ни на что, мы его, слава Богу, выходили. Видите, какой он, нивроку, пухленький? Сейчас война. Надо чтобы Володя не спешил с детьми и, кроме того, Сарра очень уставшая, ей будет нелегко, если она забеременеет.

— А вот это не ваше дело, — взорвалась свекровь. — Володя как-нибудь сам, без вашей подсказки, разберётся со своей женой. Вы ему — не указ! Как вам не стыдно вмешиваться в их жизнь!

«Володя! — обратилась она к сыну, — Скажи ей что-нибудь».

Но сын предпочёл отмолчаться. Отметив про себя, что отныне ему придётся жить между двух огней и никуда ему от этого не деться.

Самому себе мысленно посоветовал: «Держись!»

Сарра с Володей легли на полу за импровизированной ширмой-простынёй.

Там же, за ширмой, постелили Илюше. Недалеко от ширмы легла Мария Соломоновна. Возбуждение от стычки с матерью зятя не давало ей заснуть.

Лежала, думала, вслушивалась с тревогой в ночь. Когда раздался из-за ширмы приглушенный стон Володи и шёпот Сарры, поняла, что свершилось то, чего так боялась дочь.

Утром, когда они оказались одни, Мария Соломоновна спросила её: «Ну что?».

— Ну что, мама?, — ответила ей Сарра вопросом на вопрос. Я уверена, что ты ночью кое-что слышала. Вздохнула тяжело — Что я теперь буду делать?

— А что Володя?

— Володя, насколько я поняла, собирается жить со своими. Почему не с нами — толком не понимаю. Говорит, что у него не в порядке с лёгкими и он боится заразить Илюшу. Так ему лучше, наверно. Попробует выхлопать какую-нибудь квартиру в колхозе для нас.

— Он работает в колхозе?

— Нет, на свинцовом заводе. Предложил и мне туда устроиться. При этом сказал, что его сестричка Анечка обходит этот завод за километр, боится дышать свинцовым воздухом.

— Но, может быть, ты не забеременеешь.

— Хорошо бы. Ладно, увидим, мама — вздохнула она. — А пока надо работать. За станком, снова по двенадцать часов. Почти без еды, как я понимаю, и дай мне Бог не забеременеть. Иначе я даже не могу себе представить как я выдержу. Мне придётся работать, а тебе — смотреть за Илюшей. Помощи ждать неоткуда. Думаю, что Володя меня не бросит, говорит, что любит меня. Он это часто говорит, хотя его матушка и сестра, насколько я понимаю, настраивают его против меня. Не знаю даже за что. Ума не приложу, чем я перед ними провинилась. Что тебе сказать — пусть им будет то, что они мне желают…

 ГРАНАТЫ СНАРЯДАМ НЕ ЧЕТА

— В Уфе, как я понимаю, вы занимались гранатами, а у нас вам придётся точить артиллерийские снаряды. Улавливаете разницу? — сказал ей директор завода, когда она пришла устраиваться на работу. — Каждый такой снаряд весит 15 кг., за смену вам надо сделать резьбу на 500 снарядах, такова установленная на нашем заводе норма. Думаете, что справитесь? И, не дав ей ответить на вопрос, продолжил:

— Нам, понятное дело, нужны токари и чем больше, тем лучше. Фронт с нетерпением ждёт наши снаряды. Великая ответственность лежит на каждом работнике завода, спрос с нас не меньше, чем на передовой.

— Думаю, что я вас не подведу — сказала Сарра. В Уфе были мною довольны.

— Ну что ж, идите, работайте — ответил он и вызвал по телефону начальника цеха.

Директор был прав. Гранаты снарядам не чета. Ей, хрупкой, маленького роста, приходилось сначала поднимать на живот тяжелый снаряд, а потом поддерживая его, перекатывать на станок.

В первую свою смену ей так и не удалось обработать требуемых 500 снарядов. Но она втянулась. Её, видимо, не зря поставили у станка, напротив плаката, с которого суровый красноармеец, показывая чуть ли не на неё пальцем, жёстко вопрошал «Что ты сделал сегодня для фронта?».

К концу смены она качалась от усталости. Снаряд всё норовил выскользнуть из ослабевших рук. Ведь мало было его обработать, надо было снять тяжёлый, горячий из-под резца корпус и положить его на большой стол рядом с другими готовыми снарядами. И так — все 500 снарядов.

Когда смена, наконец, заканчивалась, она, волоча ноги, проходила медленно через цех, через проходную завода, выходила за ворота, а затем, посидев пять минут на скамейке, пыталась собрать в кулак всю свою волю, прежде чем начать в темноте свой трудный и долгий путь домой.

 «СОБАЧИЙ ХОЛОД» И ПЕРВЫЙ «ЗАРАБОТОК»  ИЛЮШИ

Комнатку, в которой они жили втроём, только с большой натяжкой можно было назвать жильём. Уборная и умывальник находились на улице. Окна были не застеклены и, как она с мамой не закрывала их простынями, ветер всё равно проникал сквозь них, а дождь делал их абсолютно мокрющими, разбрызгивая на ветру воду по всему их «жилому пространству».

Осень давала себя знать проливными дождями и грязным месивом дорог — неизменными преградами на пути Сарры к заводу и домой. Дома невозможно было согреться. Приходилось наваливать на себя старое барахло, которое они купили на деньги, скопленные в Уфе.

Выпив кружку горячей воды, чтобы хотя бы немного согреться и с трудом успокоив проснувшегося Илюшу , она падала на импровизированную постель на полу и сразу забывалась в таком глубоком обморочном сне, что Марии Соломоновне нужно было в 5 утра неоднократно трясти её за плечо и напоминать, что она проспит, что ей надо немедленно встать и собираться на работу.

За окном было темно, но уже поблёскивал своей острой сталью леденящий душу рассвет. Он словно ждал, когда она выйдет наружу. Его будущая мишень и жертва.

Глаза не хотели открываться. Их словно склеила намертво дикая усталость.

Встать с пола это не то же самое, что встать с постели. (Попробуйте, если не верите).

Измученное, невыспавшееся тело не хочет и не может подняться с пола. Оно, как загнанная трудом лошадь, которая, как ни хлещет её кнутом хозяин, не в силах встать на подгибающиеся от усталости ноги.

Но как бы ни был силён неодолимый гипноз сна, надо было всё же пересилить себя и встать. Опоздание на работу даже на 3 минуты грозило наказаниями в виде урезания и без того малого пайка хлеба и другими административными мерами. Частые опоздания на 20 и более минут относилось к разряду злостного преступления и причислялись к саботажу, что предусматривало даже тюремное заключение.

Дома сил на ребёнка уже не хватало. Маленький Илюша постепенно смирился с этим. При нём так часто произносили, с соответствующим настроением, слово «война», так часто ссылались на неё, если он капризничал, что он, в конце концов, похоже, осознал, что война — это что-то очень страшное. «Война» отбирает у него на целый день маму и делает её вечером такой неулыбчивой и измученной, что она даже не находит времени для него. Ему часто хотелось плакать то ли от жалости к себе то ли от жалости к матери. В этом он запутался и всё никак не мог разобраться. Но в силу этих раздумий маленький философ решил сдерживать себя, стал меньше капризничать, а когда Сарра приходила домой, подчинялся тут же приказу бабушки ложиться спать или, по крайней мере, делал вид, что он спит, чтобы только не расстраивать свою измученную маму.

Только в воскресенье он оживал. Теперь он ждал этого дня с вожделением нетрёхлетнего ребёнка. Уже с утра он улыбался, а оказавшись на улице со своим эскортом в лице мамы и бабушки, потешно перебирал ножками и мчался к тому, кто его звал. Сооружал из десятка слов, которые он уже знал, смешные тирады. От его детского лепетания озарялись улыбкой хмурые лица усталых работяг и морщинистых, почти уснувших на солнце, стариков и старух. Однажды кто-то предложил ему потанцевать под гармошку, он стал кружиться на месте, смешно вертя ручками. Ему поощрительно, в такт музыке, хлопали. Сарра бросилась к нему, готовая подхватить его, но он вывернулся из её рук и так смешно и забавно станцевал перед всеми, что какой-то казах забежал к себе домой, вынес буханку хлеба и со словами «Берите! У вас славный мальчуган» протянул её Сарре.

 ИЗ ПОСЛЕДНИХ СИЛ

Сил у неё не было. Но была, словно не желающая считаться с её физической усталостью, воля. Ныло, конечно, измученное донельзя тело, гудел от голода живот, а руки были в ожогах и мозолях от горячих и тяжёлых снарядов, но именно на её воле, на этой ниточке, которая, казалось, вот-вот и оборвётся, всё в ней и держалось. Она опять и опять, идя на завод, настраивала себя на то, что её работа крайне важна для фронта. Что от того привезут ли на боевую позицию её снаряды, зависит жизнь солдат, их успех в бою. Ведь она не перебирает бумажки и не занимается какой-нибудь чистенькой интеллигентной работой. Она сражается, она приближает победу, как недавно сказал в письме на имя завода сам Сталин.

Вот только кормили бы получше. Но в отличие от итээровцев, как сокращённо называли инженерно-технических работников и, разумеется, начальства — кормили их из рук вон плохо.

Голодная приходила она с работы и голодная уходила на работу. В те два получаса обеденного перерыва, которые были на заводе, обычно давали совсем немного хлеба и ставили перед ними глиняные чашки с кукурузной мамалыгой или борщом, сделанным из плохо перетёртых картофельных очисток и виноградных листьев.

Часть хлебного пайка она обычно оставляла для мамы и малыша.

— Небось итээровцев кормят получше чем нас, — услышала она как-то разговор за соседним столом. — Интересно, нам они дают картофельные очистки, а куда идёт сама картошка?

— Куда, куда, сами знаете куда — на кудыкину гору, — ответил спрашивающему сосед по столу, — а на ней, на этой горе, начальство обитает — вот им да ещё итээровцам и идёт всё. А ты давай, вкалывай. Заглушай вой в желудке шумом станка. У них там, я слышал, обед из трёх блюд. Кто-нибудь из вас ел обед из трёх блюд?

— А что это такое — спросил кто-то насмешливо.

— Нехорошо это, несправедливо.

— А вы слышали, что сказал наш повар, когда я возмутился картофельными очистками в борще. Он сказал, что они полезней самой картошки, потому что в очистках-то как раз и больше всего витаминов. Вот так. Хотел бы я знать как тщательно они моют их, эти сверхполезные «витамины», что-то уж часто песок скрипит на зубах.

— Хочешь мой совет? — сказал ему сидевший рядом с ней за столом пожилой токарь. — Держи свой язык за зубами, поверь мне — ему там безопасней. Иногда, парень, чем меньше вникаешь, тем легче живётся.

Сарре при этих словах вспомнилось одно из любимых выражений её мамы: «И бьют, и плакать не дают».

Из столовой она возвращалась к станку и действительно пыталась шумом его и сосредоточенностью на работе заглушить вой вечно голодного желудка.

Время от времени то тут, то там в цеху раздавался дикий крик. Кто-то заснул у сверлильного станка и просверлил себе руку. Трагедий было немало. У одной из-за недосыпа затянуло руку во фрезерный станок. Крик был страшный. Сарра подошла. Работница лежала без сознания в луже крови. От руки не осталось ничего. Одна культяшка.

Однажды сбежались на поднятый кем-то у её станка крик.

У неё закружилась голова и она потеряла сознание. Неделю назад из-за сильной тошноты ей пришлось обратиться в заводскую клинику. Осмотревший её врач сказал, что она беременна. Он предупредил, что ввиду её хрупкого телосложения возможны осложнения. На работе она решила пока не говорить об этом. Стеснялась. Вот и потеряла сознание. Примчалась медсестра из медпункта, сделала какой-то укол, кажется глюкозы. Бросила: «Терпите — это война. Надо терпеть» — и исчезла.

Теперь, после случившегося, по дороге домой и по дороге на завод, она думала о том, как она перенесёт беременность. Одна беременность уже чуть не стоила ей жизни. Что будет с этой беременностью — один Бог знает. Страх, что она может умереть во время родов, появившись однажды в её голове, теперь подмешался к другому страху. Завод был далеко от посёлка. Возвращаться надо было через множество пустырей. Вокруг ни души и хотя не было здесь жесточайших морозов Уфы, (температура зимой доходила «всего лишь» до минус 30), но холодный, а то и ледяной ветер, казалось, вот-вот и справится с этой хрупкой женщиной-тростинкой, двигающейся по безлюдному пространству и пугливо озирающейся по сторонам. В столовой недавно живо обсуждали убийство, которое произошло именно в этих местах. Какие-то мерзавцы подстерегли женщину, изнасиловали, а потом бросили её в колодец.

После очередного обморока у станка (беременность её стала очевидной для всех) ей дали понять в медпункте, что если она хочет сохранить ребёнка, то ей придётся попросить у начальства другую работу.

 «ДАМОКЛОВ МЕЧ»  БЕРЕМЕННОСТИ

— Поверьте мне, — сказала она, войдя в кабинет директора, — я долго оттягивала этот приход к вам. Терпела. Несколько раз теряла сознание у станка. Но мне сказали в медпункте…

— Да, я знаю, — перебил её директор завода и предложил сесть. — Я в курсе дела, что вы несколько раз теряли сознание. Сам собирался вызвать вас к себе и поговорить с вами. Просто, знаете ли, столько всего — голова пухнет, сам порой чувствую себя беременным. Он засмеялся. Сказал: «Извините!»

— Что вы скажете если я переведу вас в ОТК, будете проверять качество снарядов. На прежней работе вы проверяли, насколько я помню, гранаты?

— Да, гранаты. Мне даже однажды, когда я заболела, привезли их проверять на дом.

— О! Значит ценили. — Ну в общем, с завтрашнего дня вы в ОТК. Там вам всё расскажут и покажут. Сразу предупреждаю — работа нелёгкая и не менее ответственная, чем та, что вы делали. Увы, лёгких работ у меня нет. Даже для вас.

Зазвонил телефон.

— Угу, — сказал директор кому-то в телефонную трубку. Сейчас включу.

— Сводку Совинформбюро передают — сказал он Сарре и включил приёмник.

«20 апреля, — клокотал голосом Левитана радиоприёмник, — частями нашей авиации, на различных участках фронта, уничтожено или повреждено не менее 20 немецких автомашин с войсками и грузами, взорвано 3 склада боеприпасов, подавлен огонь 6 артиллерийских батарей, потоплены сторожевой катер, транспорт и два десантных судна противника».

Директор выключил приёмник. Посмотрел на Сарру. Заметив, что она колеблется покидать ли ей кабинет или нет, спросил: «У вас что-то ещё?»

— Да, товарищ директор.

— Я живу в холодной комнате. Окна не застеклены. Прихожу домой и никак не могу согреться. А у меня мама, малыш. Кроватей нет, спим на полу. Особенно за маленького беспокоюсь — вдруг простудится. Помогите с жильём. Если бы я не была беременной — не беспокоила бы вас, но уж очень трудно нам… боюсь, что не выдержу, как я ни стараюсь.

— Хорошо. Подумаю, поговорю с товарищами. Посмотрим что можно сделать для вас. Надо беречь вас и нашего будущего гражданина… или гражданку, — показал он пальцем на её живот и улыбнулся.

Ей дали комнату в новом заводском доме. Правда комната была проходной, справа и слева за тонкой перегородкой поселились две молодые пары. Зато окно было застеклено, имелся туалет и даже печка.

Володя завёз кровать и матрац. Маленький Илюша стоял с бабушкой на улице и смотрел почти завороженно на то, как выгрузили из машины кровать, а потом большой, в жёлто-красную полоску, матрац.

Она продолжала ходить на завод. Всё увеличивавшийся живот мешал подойти близко к столу, на котором стояли снаряды. И даже ворочать готовыми снарядами ей становилось почти так же трудно, как обрабатывать их на станке. Она опять потеряла сознание. И всё повторилось, как тогда у станка: укол медсестры и снова — к работе. Здесь никто из женщин не мог расчитывать на декретный отпуск. Война!!

Она была очень истощенна. Кожа да кости. А теперь ещё вот и этот ребёнок, который, за неимением даже намёка на витамины, кажется, поедал внутри всё что осталось от её плоти. Отчаянье в ней нарастало. Она ловила себя порой на мысли, что эта беременность — смертный приговор ей. Живой ей из этого не выбраться.

Врачи заводской клиники, к которым она время от времени ходила на консультацию, глядя на её костлявое, абсолютно лишённое жира и мышц тело, только разводили руками. Давали ей понять, (при этом, как она заметила, не глядя ей в лицо), что они не знают, как она сумеет разродиться. Да и что они могли сделать, чем они могли ей помочь? Посоветовать ей питаться получше? Но они-то знали что шансы у этого «получше» — нулевые.

Дикие рези в животе, боль в сердце, подходившая к самому горлу тошнота — всё это были симптомы надвигающейся на неё «бури». По её расчётам выходило, что до родов оставалось три месяца. Но, как любят говорить верующие: «Человек предполагает, а Бог располагает».

В тот поздний вечер ей потребовались дополнительные усилия, чтобы добрести с завода домой. Как лунатик, с почти отключённым сознанием, поднялась она на свой этаж, зашла в комнату и, не раздеваясь, рухнула на кровать. Чувствовала сквозь полусон, как мать снимает с неё обувь, укрывает её.

«Хорошо, что Илюшу забрали родные Володи» — мелькнула в её голове мысль и тут же погасла.

Проснулась она поближе к 12 ночи от страшной, навалившейся на неё всей своей мощью, боли. Пошла в туалет, вернулась. Рези в пояснице, толчки в животе становились всё интенсивней, всё мучительней.

— Боже мой, такие боли, мама, я не выдержу. Это роды, мама, это роды — простонала она тихо.

— Но у тебя уже были схватки и раньше и ничего не случилось. Тебе ещё рано рожать.

— Мама, о чём ты говоришь, у меня в туалете начали отходить воды.

Она с трудом, с гримасой жуткой боли, взгромоздилась на кровать. Мария Соломоновна поспешила положить ей под спину подушку. Сарра откинулась на подушку. Тяжело дыша и кривясь от боли, стиснула ладонью кисть матери.

— Мама, я умираю. Мне так плохо. Ты даже не можешь себе представить как мне плохо. Мне очень и очень плохо, мама — скривилась она от боли и заметалась головой на подушке. Лоб обильно покрылся испариной.

И она заговорила быстро, чувствуя, что теряет силы и боясь близкого обморока:

— Ой, я не знаю что мне делать, мама. Беги к Володе, к акушерке, сделай что-нибудь. Скорее, мама, скорее!

— Нет, не беги никуда, — вцепилась она снова в кисть матери и тут же отпустила. — Нет, беги, беги… поспеши, мама.

Растерянная Мария Соломоновна выбежала на улицу. Володя с родными жил в доме через дорогу. Минуту она колебалась: искать ли самой акушерку или бежать к зятю. Нет, надо всё же к зятю, он кажется знает, где живёт эта акушерка, он был у неё с Саррой.

— Володя! — забарабанила она в дверь кулаком.

— Володя, это я. Володя, открой быстрее.

Растрёпанный, сонный, Володя открыл дверь

— Ищи акушерку, Володя. Срочно. У Сарры начались роды. Ей очень и очень плохо. Она может умереть в любую минуту. Ой, вэй змир, — всплеснула она руками, — ей так плохо. Этот ребёнок её убьёт. Я же предупреждала, что ей сейчас нельзя рожать.

Все в квартире проснулись. Резко разбуженный Илюша так расплакался, что его невозможно было остановить.

Володя натянул на себя рубашку, наспех заправил в брюки. Заметил, что мать взяла тазик и, похоже, собиралась поспешить на помощь к Сарре. Но как только за ним закрылась дверь, мать Володи остановилась с тазиком у двери. Увидела, что на неё пристально смотрит дочь. «Я не могу одна оставаться с Илюшей, когда он в таком состоянии, — сказала она. Ничего с ней не случится, справится. А если даже случится — тоже не страшно».

— Ты права, — сказала ей мать и отнесла тазик на место. «Нечего спешить, — успокоила она себя, — как будет, так и будет».

Нет, она не потеряла сознание. Вспомнила команды, которые давала ей акушерка, когда она рожала Илюшу: «Тужись! А теперь — не тужись!» Так и командовала она себе мысленно, превозмогая чудовищную боль: «Тужись!» «Не тужись!».

Кровать была залита истекавшими из неё водами, слизью, сгустками крови. Она впилась пальцами в кровать, комкала ими время от времени простынь. Потные волосы прилипли к мокрому лбу. Когда боль становилась невыносимой и хотелось кричать, она до крови закусывала губу, боясь своим криком или стоном разбудить соседей.

— Тужис-с-сь! — хрипела она сквозь зубы и чувствовала как с каждым её напряжением, с каждой этой командой «Тужись!», сквозь её истощённое, измученное донельзя тело, превращённое страданием в сплошной сгусток боли, продирается постепенно к выходу на свет ребёнок. Её ребёнок. Отбирающий у неё последние крохи воли, а с ними, кажется, и саму жизнь.

Когда боль стала абсолютно невыносимой и она почувствовала, что близка к тому, чтобы потерять сознание, вместе с потоком воды, истекавшей из неё, вынесло, просто выплеснуло на кровать чуть подальше от неё, маленькое существо, её ребёночка, всё ещё связанного с ней длинным канатом пуповины, с ног до головы измазанного слизью и кровью, но уже на её глазах сделавшего свой первый вздох на земле.

Она почувствовала вдруг громадное облегчение. Боль отступила, а с ней и состояние начинающегося обморока. Странно, но ребёнок лишь тихо всплакнул и тут же замолк. Он родился таким жалким маленьким комочком, что скорее надо было удивляться тому, что он жив, чем тому, что у него не нашлось сил громко расплакаться, как это происходит в таких случаях. У неё даже мелькнула мысль — не умер ли он. Но она всмотрелась: маленькая грудка едва заметно вздымалась, дышала. Всё в порядке. Они оба — живы. Она бессильно откинулась на подушку. Её страшно захотелось спать. И в этот момент вбежала мать. И почти сразу за ней Володя, из-за спины которого выглядывала акушерка.

 ПОБЕДНЫЙ ЛЕВИТАН  И СПАСИТЕЛЬНЫЙ СУП НАДЕЖДЫ

Утром её разбудил радиприёмник соседей. Передавали сводку

Совинформбюро. «В течение 7 мая, — с почти победным пафосом вещал Левитан, — на Кубани, северо-восточнее Новороссийска, наши войска продолжали вести наступальные бои. Артиллерийским огнём и бомбардировкой с воздуха разрушали укрепления противника, выбивали немцев из сильно укреплённых позиций. В воздушных боях сбито 27 самолётов противника. Наши потери — 11 самолётов»…

Рядом с ней, на маленькой подушечке, спелёнутый многократно сложенной простынёй, лежал её малыш. Он спал.

Мария Соломоновна пошла за перегородку просить соседей сделать приёмник потише.

— Моя дочь родила ночью ребёнка. Роды были очеь тяжёлыми.

Они удивились, особенно одна из соседок: «А мы ничего не слышали — ни стона, ни крика. Как же так? Сама читала в каком-то романе, даже фраза запомнилась о героине, которая рожала: «Её непрерывный стон разносился по всей больнице».

Радио приглушили, но спать ей уже не хотелось. Да и не смогла бы она заснуть. Вспомнилась ночь со всеми её жуткими подробностями.

Она была жива и ребёнок, слава Богу, жив. Но судьба, слишком занятая, видно, лихорадочным спасением их двоих и с трудом вырвав их у смерти, позабыла самую малость — наполнить её и малыша жизненной энергией. Малыш лежал с мёртвенно-бледным личиком. А она так ослабела, что не было сил встать с постели. Сошла всё же, опираясь на плечо матери.

Самым трудным оказалось кормление ребёнка. Она принялась кормить его грудью, но молока у неё не было. Да и где было молоку взяться у неё, с каких таких употребляемых ею каллорий? Как ни пытался малыш извлечь молоко, у него ничего не выходило. После «кормления», морщась от боли, она оттёрла кровь на груди. Ребёнок вскоре заснул. Всё с тем же мёртвенно-бледным личиком. Сон отгородил его от первых земных потрясений, но этот сон был сродни очень глубокому обмороку, каждую минуту грозящему перейти в смертельный холод небытия.

Вечером у неё начался озноб и так морозило, что, казалось ничто в мире не могло бы её сейчас согреть. Мать укрыла её грудой тёплого тряпья, которого они купили ещё на толкучке в Уфе, а она всё не могла согреться, всё дрожала под этой горой одежды, словно её тело, абсолютно ничем не прикрытое, лежало где-нибудь под ледяными ветрами Арктики.

Утром вызвали врача. Он обнаружил у неё воспаление лёгких, выписал лекарство. Велел больше не пытаться кормить малыша грудью. Сказал, что в посёлке, при молочной ферме, открыли недавно пункт помощи матерям с грудными детьми. Там она сможет получать молоко для малыша. Ему нужно только вписать в направление его имя и фамилию. Оказалось, что имя малышу так и не дали. За всеми навалившимися передрягами и заботами забыли подобрать ему имя.

— Ну подумайте — предложил врач. — Может быть, вы хотите назвать его в честь какого-нибудь родственника или… вот вчера по радио была большая передача о Якове Свердлове. Может быть назовёте его Яковом в честь Свердлова.

Сарра, подумав, кивнула головой.

— Ну вот и хорошо — сказал врач. — Быть ему Яковым. Видите, как мы быстренько подобрали имя вашему малышу.

А малыш спал. Ещё до прихода врача его «накормили». Он, видимо, устал от своих бесплодных попыток получить хоть какое-то питание и заснул. Его сморщенное в гримасе недовольства личико, крепко сжатые веки и почти неслышное дыхание сильнее иного плача говорили о его состоянии, об отчаянье его организма, уже почти исчерпавшего свои возможности выжить в этом мире. Казалось, малыш с ужасом осознал, что родился случайно, по чьей-то воле, но, как выяснилось, совсем ни к месту и совсем некстати. Этот маленький комочек ещё дышал, но, похоже, дышал он — на ладан.

Мария Соломоновна вышла с врачом на улицу. Попрощалась. Постояла у подъезда. Ей хотелось выплакаться. Она сдерживала себя при дочери, но как только ушёл доктор, слёзы, словно только ждали этого, потекли одна за другой по щеке. Она стояла и шевелила губами. Молилась. Вытерла слёзы, увидев, что к ней направляется медсестра из заводской клиники.

— Как дочь, как малыш? — спросила медсестра.

— Не спрашивайте. Малыш заснул. Голодный. У дочери пропало молоко. Правда врач только что был, сказал, что молоко для ребёнка можно будет брать в посёлке.

— Да, да, я знаю, там открылся пункт.

— Врач обнаружил у дочери воспаление лёгких. Собираюсь пойти на молочную ферму, а потом в аптеку за лекарством для неё. А дома — ничего нет. Нечем кормить дочь. Поверите, нету даже крошки хлеба. Вот стою и плачу. Не знаю даже, что делать. И за что нам такое наказание? — снова расплакалась она. Если бы хоть что-то было в доме, хоть что-то, я бы какой-то суп сварила. Но что можно сварить, когда нету совершенно ничего?

— Идёмте со мной — сказала медсестра и повела её к себе.

Ушла от неё Мария Соломоновна с судком горячего картофельного супа и куском хлеба.

Сарра с жадностью набросилась на суп. Согрелась. Даже всегда бледные щёки порозовели.

— Ах, это было так вкусно, — облизывая ложку, сказала она. Мне кажется, мама, что я никогда в своей жизни ничего более вкусного не ела. У меня такое чувство, что эта медсестра спасла мне жизнь этим супом. Мир всё-таки не без добрых людей, мама.

— Момэлэ, а какой сегодня день?

— Пятница. А что?

— Ничего, Володя сказал, что зайдёт в субботу утром…

Утром ей стало легче. После «божественно-вкусного» картофельного супа и выписанного врачом лекарства она пришла в себя. По крайней мере, чувствовала, что начинает приходить в себя.

Утром появился Володя с Илюшей на руках. Она рассказала ему о визите врача и о том, как они выбирали имя для малыша. Володе имя понравилось. Он опустил на пол Илюшу и подошёл к подушечке, на которой лежал новорождённый. Провёл ласково по его щеке, погладил голову. Тот проснулся. Подобие смешной кривой улыбки появилось впервые на личике малыша.

Подошёл знакомиться с братиком Илюша.

Посыпались вопросы к Сарре.

— Мама, а ты его принесла с завода?

— Нет, Илюшенька, я его родила здесь. — А ты, наверное, думаешь, сыночек, что я его выточила на заводе, как снаряд? — улыбнулась она.

— А как его зовут, мама?

— Яков. Яша.

— Ну здравствуй, Яша, — сказал Илюша. Я твой братик.

Малыш схватил его за палец, зажал в кулачке. Опять что-то вроде кривой улыбки появилось на его личике, но тут же исчезло, сменившись серьёзным вниманием ярких глаз, не то изучающих Илюшу, не то сосредоточенных на своих только ему известных и, похоже, невесёлых предчувствиях.

Илюша разжал кулачок малыша. Принялся бродить по комнате. Зашёл на кухню. Увидев на печке жаренные орешки, запихнул несколько из них в рот. Потянулся к следующим, но чья-то рука с возгласом «Нет! Нельзя!» остановила его руку. Орешки оказались соседскими. Большая рука погладила его по голове. Над ним зависло незнакомое лицо, но лицо улыбалось. Орешков ему больше не дали, а совсем незнакомый дядя присел перед ним и протянул ему для знакомства свою ладонь. «Будем знакомы. Тебя как зовут?»

 ПО ОБЕ СТОРОНЫ  РАЗВОДНОГО МОСТА

Эта жизнь на два дома разваливала семью. Превращала всё в некий разводной мост, по одну сторону которого жил Володя со своими родными, по другую — Сарра с матерью и детьми. Сходился мост только в воскресенье. Две половинки моста соединялись на время, чтобы в начале недели опять развести их двоих по разные стороны.

— Ты не послушался нас и не бросил её, когда ещё можно было это сделать, — отчитывала Володю сестра, — а теперь влип со вторым ребёнком. Так тебе и надо. Расплачиваешься за свою же собственную глупость.

— Аня права, — поддакивала ей мать. Ты посмотри на кого твоя жена сейчас похожа. Ты инженер, мастер цеха. У тебя впереди, возможно, блестящая карьера. А она всегда будет тащить тебя на дно, потому что там её место. Послушай хотя бы сейчас свою маму — ты достоин лучшей жены, сынок…

Порой он не выдерживал. Ссорился с ними и, как бы ни было поздно, хлопал дверью и уходил.

Если погода была плохая, то он поднимал воротник и настолько уходил в себя, что казалось глаза его повёрнуты внутрь и шарят в памяти, как прожекторы, в поисках чего-то такого, что, пусть обманчиво-ненадолго, погрузят его в тёплые воспоминания. В одной из таких вынужденных прогулок вспомнилась ему как-то вечеринка в луганской литстудии с Казакевичем, Матусовским и Фефером.

В густом сигаретном дыму они спорили друг с другом, пили вино. А потом пели песни, романсы.

Вспомнилась ему одна песня, потом другая и, казалось, уже не отвертеться от них, крутятся долгоиграющей пластинкой в голове:

Имел бы я златые горы
И реки полные вина —
Всё отдал бы за ласки, взоры,
Чтоб ты владела мной одна.

Кто-то ещё налил вино. Кажется Матусовский предложил спеть песню на стихи, тогда уже запрещённого Есенина. Компания была своей, тесной, сексотов среди них не предполагалось. Матусовский взял гитару, провёл пальцами по струнам, и они запели:

Есть одна любимая
Песня у соловушки.
Песня панихидная
По моей головушке.

Пейте, пойте в юности.
Бейте жизнь без промаха.
Всё равно любимая
Отцветёт черёмухой.

В связи с Есениным, вспомнилось ему, как Сарра, ещё до войны, рассказала ему о том, что однажды в библиотеку, где она работала, пришёл циркуляр из НКВД, к которому был приложен длинный перечень книг, подлежащих изъятию из библиотек. Среди книг тех, кого совсем недавно отнесли к врагам народа Бухарина и др., были Достоевский, Леонид Андреев, Мандельштам, Цветаева и томики со стихами Есенина. Как-то Сарра задержалась на работе, подошла к окну, которое выходило во внутренний двор библиотеки. Во дворе развели костёр. Туда и бросали отобранные для изъятия книги. Их выносили вавилонскими башенками, одна на другой, и швыряли в огонь, а недалеко от костра следил за всем, заложивший руки за спину, энкеведист. Иногда он носком сапога сосредоточенно заталкивал в огонь свалившуюся с вершины книгу. А из здания библиотеки всё выносили и выносили готовые для костра новые жертвы сталинского книжного террора.

В эти «вынужденные» прогулки хорошо думалось о многом.

Не хотелось возвращаться домой даже если шёл дождь и не на шутку разошёлся хлёсткий ветер.

Вот на таком ветру он однажды и подхватил сильнейшую простуду.

Как и в случае с Саррой, всё кончилось воспалением лёгких и ему, по злой иронии, пришлось неделю проваляться дома под наставления и упрёки не очень щадивших его матери и сестры. Не выздоровев толком, он умчался на работу.

Мать и сестра делали своё дело. Исходя, видимо, из поговорки «капля камень точит», они опять и опять подливали масло в огонь его сомнений. Может быть они правы, иной раз думал Володя. Может быть он действительно тогда в Киеве поспешил? Не слишком ли он наивно положился тогда на свои чувства?

Он гнал от себя эти мысли. Запоздалые в любом случае. Его родные, впрочем, не считали их запоздалыми. Их аргументы, капля за каплей, действительно долбили «камень», разрушали, медленно, но верно, его уверенность в том, что прав именно он, а не они.

Спасала работа. Однажды он получил распоряжение перевезти станок из одного цеха в другой. Четверо рабочих взялись за работу, но в какой-то момент, когда нужно было поставить станок на тележку, он покачнулся и всем жутким весом рухнул бы на ногу одного из рабочих, если бы Володя не отреагировал вовремя и не придержал вместе с другими пошатнувшуюся было стальную махину. Не сделай он тогда этого достаточно быстро — и быть рабочему калекой на всю оставшуюся жизнь.

А ещё на заводе случилось настоящее ЧП.

В пылу спора инженер металлического цеха ударил кулаком бригадира металлистов. Тот упал головой на железные балки за спиной. Падение оказалось роковым.

Бригадир был любимцем рабочих цеха, они прозвали его «батя» (отец). Он и был отцом для них, абсолютным авторитетом в их глазах, которому они беспрекословно подчинялись. Возмущённые гибелью бригадира и подозревая что начальство всё спустит на тормозах, они потребовали, немедленного наказания виновника его смерти. Дело дошло даже до требований самосуда. Рабочие отправили ультиматум руководству завода и, в ожидании ответа, забаррикадировали ворота цеха.

Начальство растерялось и не знало, что предпринять. Бунт рабочих грозил серьёзными последствиями для всего завода.

Срочно вызвали на совещание начальников цехов, итээровцев, (сотрудников инженерно-технического состава). Володя оказался в их числе.

— Вы все знаете, что случилось, — сказал директор завода. Чтобы не тратить попусту время, которое у нас в обрез, даю слово начальнику особого отдела при заводе тов. Бородулину.

— Я буду немноголословен, — сказал Бородулин — Мы должны в кратчайший срок, и я повторяю — в кратчайший срок, решить этот конфликт. Если в течение сегодняшнего дня нам не удастся подавить бунт рабочих своими силами, мне придётся послать запрос в Москву на имя товарищу Берия. И тогда, как вы понимаете, не поздоровится не только смутьянам и их заводилам, которые воспользовались случайной гибелью бригадира, чтобы бросить здесь, на нашем заводе, вызов советской власти. Не поздоровится также и многим из нас, проявившим в критический момент войны преступную мягкотелость и не менее преступное головотяпство.

Я ожидаю от вас предложений о том, как быстрыми методами ликвидировать этот конфликт. Прошу высказываться.

Одно предложение отвергалось за другим. В конце концов в зале наступила напряжённо-тягостная тишина.

Тогда слово попросил Володя.

— Да, товарищ Рабинер, — сказал директор завода. Что вы хотите сказать?

Володя предложил пойти в цех и поговорить с рабочими.

— А не боитесь? — спросил Бородулин. — Среди рабочих имеются уголовные элементы, которых направили работать на наш завод после освобождения их из колонии. Впрочем, если действительно настроены идти — возьмите это. Он протянул Володе пистолет. «Знаю, что вы воевали в одесских катакомбах и умеете обращаться с оружием. Всё может случиться. Как я понимаю, там немало горячих голов, как бы вам не досталось от них в отместку за гибель их любимца. В крайнем случае, даже выстрел в воздух сумеет их отрезвить».

— И всё-таки я предпочитаю обойтись без оружия — сказал Володя. Боюсь, что оружие только спровоцирует их враждебное отношение ко мне, разозлит их.

— Что ж, как знаете — ответил Бородулин.

Он шагнул к воротам цеха. Опять и опять старался погасить громадное волнение в себе. Понял, что его рассматривают внимательно сквозь щели по ту сторону ворот. Услышал чьи-то голоса:

— Парламентарий от начальства.

— Интересно, кого они прислали. Неужели Сам Самыч пожаловал?

— Да нет, не он.

— Никак это Рабинер — сказал кто-то. И тут же, видимо, вглядевшись, подтвердил. — Да, он.

— Этого пустим, не индюк надутый, хотя тоже итээровец. Я слышал он недавно рабочего спас в своём цеху и наш «батя» его однажды очень хвалил.

Ворота открылись.

— Проходите товарищ Рабинер — предложили ему.

— Рабинер? А кто такой этот Рабинер? — закричал один из рабочих.

— Да заткнись ты, — ответили ему. Дай слово сказать человеку. — Говорите, Рабинер! Мы вас слушаем.

Тот, кто открыл ворота, подвинул ему ящик. Он встал на него.

— А чего его слушать — закричал опять всё тот же неугомонный скептик. — Подпевать начальству будет. Знаем мы их. Все они одним мирром мазаны.

— Не обращайте на него внимание, говорите товарищ Рабинер, — оборвал его тот, кто, по-видимому, был старшим. — Мы вас слушаем.

— Я приношу глубокое соболезнование, — начал Володя, — по поводу гибели вашего бригадира. Я хорошо знал его. И я понимаю насколько тяжела для вас его утрата. Он был из тех работников, которым может гордиться наш завод. На таких, как он в тылу и держится фронт, держится наша славная, героическая армия.

Николаем Бахаревым, убившим вашего бригадира, займутся органы. Армейские части НКВД находятся недалеко отсюда, в Ташкенте. И я очень надеюсь, что они там и останутся. Потому что в противном случае — последствия их прибытия сюда будут ужасны. Причём для всех нас.

Завтра, как мне сказали, сюда прибудут сотрудники НКВД для ареста Бахарева. Меру наказания решат в органах. Заверяю вас, даю вам слово коммуниста, что за убийство он будет наказан согласно суровым законам военного времени.

Гибель вашего любимого командира вызвал шок у всех, кто знал этого замечательного человека и имел честь работать с ним.

Но мы с вами, можно сказать, на передовой. Об этом не зря сказал в телеграмме на имя завода товарищ Сталин. Ужасны потери, ужасна смерть наших товарищей, но именно в память о них, мы должны не раскисать, двигаться вперёд и сделать всё для победы над фашистским зверем. «Нам ли растекаться слёзной лужею» — как сказал Маяковский.

— Там, — выбросил Володя руку вперед, — на полях сражений, решается сегодня судьба нашего государства, наша с вами судьба, товарищи. Остановленные даже на время станки — это сотни и сотни недополученных фронтом снарядов для танков и артиллерии, сотни и сотни гранат, недошедших до тех, кто так остро нуждается в них. А за всем этим — гибель, идущих в бой защитников нашей Родины, недостаточно вооружённых, недостаточно оснащённых, наивно и глупо понадеявшихся на то, что мы их не подведём. Их гибель, в этом случае, на нашей совести и вина наша перед ними ничем не измерима. К их гибели следует добавить сотни и сотни тысяч тех, кого армия могла бы спасти в городах и сёлах, попавших под фашистский сапог и не сумела сделать это опять же по нашей вине. Смерть, слёзы и страдания тех, кого не вырвала из фашистских лап наша армия тоже будет в этом случае на нашей совести. Хотим ли мы этого? Пусть каждый, каждый из вас задаст себе этот вопрос: «Хотим ли мы этого?»

— Нет, не хотим — услышал он в ответ разрозненные голоса.

— Мы живём в тяжелейшее время — продолжил он. — Идёт кровопролитная, изматывающая нас война. Война не на жизнь, а на смерть. По законам военного времени всё, что не приносит пользу нашему фронту — приносит ему непоправимый вред. Остановить станки — значит нанести коварный удар в спину нашей армии. А это называется, в свою очередь, предательством. Разве такие мы с вами? Всё, что есть в нас, все наши силы отдадим, товарищи, армии. Она ждёт нашей помощи, она надеется на неё. Мы — её важнейшая опора. Не подведём же наших бойцов, будем достойны всех тех тружеников тыла, которые сегодня героически трудятся у станков, не жалея своих сил, напрягая всю свою волю, чтобы приблизить день великой победы над фашисткой гадиной.

Вторгнувшийся в нашу страну вероломный враг получит по заслугам. Поднявший меч, от меча и погибнет.

Никакая сила не может сокрушить народ, который един в своём стремлении к победе. Мы сжались в один громящий кулак. (Он сжал на виду у всех пальцы в кулак). Надо только, чтобы мы ни в коем случае, ни при каких обстоятельствах не разжимали его.

Я на днях услышал по радио стихотворение Демьяна Бедного и хочу прочитать вам последнюю строфу из него:

Пусть приняла война опасный поворот.
Пусть немцы тешатся фашистскою химерой.
Мы — победим! Я верю в свой народ.
Несокрушимою, тысячелетней верой.

Последние строчки Володя произнёс с особой выразительностью и подъёмом, словно вколачивая их в головы слушающих его рабочих.

Он закончил. Возникла небольшая пауза. Казалось, что в воздухе зависли незримые весы, на которых сейчас решалось: что перевесит в сердцах обозлённых гибелью своего «бати» рабочих: сердце или рассудок.

А потом раздались аплодисменты. Всё громче и громче.

— Хорошую речь вы толкнули, товарищ Рабинер. — сказал тот рабочий, который предложил Володе выступить. — Слезой даже прошибло, до того хорошая и правильная речь. Был бы другой вместо вас — намяли бы ему бока и с концом. Но прав Рабинер, — обратился он к своим товарищам. На наших летучках «батя» тоже часто говорил нам о нашей высокой ответственности перед фронтом.

Короче — кончаем бузить. Побузили и будя. Я предлагаю проголосовать за это. Кто за?

И потянулись руки вверх. Одни чётко и решительно выпрямленные, другие, выдавая не очень уверенного хозяина, слегка согнутые в локте.

Не желающих голосовать толкали в бок и в спину и они, озираясь по сторонам и видя всё более разрастающийся лес рук, тоже поднимали руки.

— Ну, Рабинер! Выручил ты всех нас, спас от большой беды. Жаль, что не уполномочен я медалями награждать. Иначе бы точно — получил бы ты у меня «медаль за отвагу». Как дела, как семья? Чем-то могу помочь? Проси, что хочешь.

И он решился. Он объяснил, что его семья на грани развала, что его жена чуть было не умерла во время родов, а теперь подхватила ещё к тому же воспаление лёгких, что в тяжёлом положении новорожденный, а между тем, он вынужден жить с матерью и сестрой, так как жить в проходной комнатушке с женой, двумя детьми и тёщей совершенно невозможно.

Ему нужна квартира, какая угодно, где угодно, но своя квартира.

На следующий же день он получил ключи от нового жилья и, к возмущению матери и сестры, переехал к жене. Теперь у него с Саррой была небольшая комната, которую они разделили ширмой из простыней на две части.

Он принял решение, как он считал, теперь уже окончательное, что его семья — это, прежде всего, Сарра с детьми. Они остро нуждались в нём. Довольно того, что он сделал когда-то ошибку, которая едва не стала роковой, оставив их перед войной одних в Киеве. Только случай помог им не погибнуть в Бабьем Яру. Мысль о том, что это могло случиться не давала ему покоя. Она заставала его врасплох, слёзы наворачивались на глаза, и он в таких случаях, ничего не мог с собой поделать.

При заводе создали ремесленное училище и ему предложили там преподавать. Фронт нуждался в снарядах всё больше и больше. Требования к заводу росли, приходилось увеличивать и без того безумные в других условиях нормы. Из-за диких перегрузок на работе всё чаще случались голодные обмороки, серьёзные производственные травмы. Нужны были новые кадры. В предельно короткий срок надо было подготовить большое число токарей, фрезаровщиков и других специалистов.

— Кровь из носу — сказал директор завода на совещании, размахивая энергично руками у большого портрета Сталина, — но мы должны в течение четырёх месяцев подготовить нужное нам количество специалистов. Это приказ товарища Сталина и руководителей нашей партии и правительства. Учёба в училище предполагается с 7 утра до 8 вечера.

И я лично хочу знать о тех подростках, которые будут отлынивать от учёбы.

 МАЛЫШ И СМЕРТЬ

Володя охотно согласился стать преподавателем. Во-первых, это было интересно, он давно мечтал о преподавательской работе, а во-вторых — всё же какая-никакая зарплата, которую он будет получать плюс еда для двух малышей: молоко, каши, супы.

Всё было бы ничего, но вот новорожденный, похоже, заболел. Он безостановочно плакал. Не было никакой возможности успокоить его.

Ничего не помогало. Однажды вечером измученная Сарра не выдержала и протянула малыша Володе.

— Ты хотел ребёнка. Теперь займись им. Мама и я уже падаем с ног.

Убаюкивай его. Он такой же мой ребёнок, как и твой.

Но ребёнок не успокаивался. Не помогало ни заигрывание с ним, ни щелчки пальцами, ни даже художественный свист. Он плакал и кричал всю ночь напролёт. Раздражённый всем этим Илюша потребовал, чтобы его отвели к родным Володи, как выражался он «к бушке и к ёте» (к бабушке и к тёте).

Володя сам выбился из сил. Подбрасывая ребёнка, в попытках отвлечь и развеселить его, он едва не разбил ему голову о потолок.

Малыш ничего не ел. Молоко, которое ему давали, выдавал обратно. Его тошнило даже от капли воды. У него совершенно впали щёчки и он всё больше напоминал младенца, на жизнь которого пресловутый Рок, или тот, кто распоряжается нашими судьбами, явно поставил крест.

Утром они вызвали врача.

— У него токсическая диспепсия в тяжелейшей форме — сказал он. Я, к сожалению, ничем не могу ему помочь. Его нужно срочно отправить в больницу. Может быть они что-то успеют сделать. Причём, нам надо с вами поторопиться.

В больнице быстро пришли к выводу, что ребёнок обречён. Как только они это решили, весь медперсонал потерял к нему интерес. Его кроватку стали обходить стороной медсёстры. Они получили распоряжение не давать ему больше лекарств. Если он плакал, то просто ждали пока он устанет от собственного плача и заснёт. В таких случаях иногда к нему склонялись с единственной целью проверить дышит ли он, убедиться в том, что он ещё жив. Его сон, между тем, становился всё более и более длительным.

Когда Сарра с Володей пришли его навестить в выходной и назвали свою фамилию, няня спросила их:

— Так это ваш ребёнок? Мой вам совет — оглянувшись, зашептала она, — заберите его отсюда. Я услышала случайно, что говорили о нём врачи на консилиуме. Они пришли к выводу, что он обречён и решили не давать ему больше лекарств. К нему уже никто не подходит. Так и лежит один. По-моему, они просто ждут, когда он умрёт. Так пусть он умрёт дома, раз уж ему суждено умереть! Заберите его отсюда, я вас умоляю. Я сама наплакалась, когда последний раз подошла к его кроватке. Сейчас говорю об этом, и вы знаете — сердце болит.

Они подошли к его кроватке. Он, похоже, спал. Дыхание было абсолютно незаметным. Было не ясно — жив он или…

Вдруг он как-будто что-то почуствовал, открыл глаза и тут же потянулся к ним тонкими ручонками. Володя осторожно вынул его из кроватки. Худое, почти невесомое тельце, казалось, смирилось со своей участью. Но — глаза! В них стоял немой, но взывающий к ним крик: «Спасите меня! Умоляю, спасите меня!»

Это была невероятно драматичная пантомима глаз, худеньких ручек и напряжённого тельца, которое всем своим существом, как вросший в камень нежный цветок под ураганным ветром, вцепилось в жизнь и делало последние отчаянные попытки спасти себя от гибели.

Сарра пошла разыскивать врача. Сказала, что они решили забрать ребёнка домой. Как она понимает — больница уже ничем не может ему помочь.

— Да, к сожалению — ответила та.

— Ну так зачем же ему умирать в больнице? Если моему ребёнку, — расплакалась она, — суждено умереть, то пусть это произойдёт дома.

— Пожалуйста, это ваше право. Вам только надо будет подписать бумаги о том, что мы не несём за него никакой ответственности.

Она вытащила заготовленный бланк с текстом.

— Вот здесь распишитесь и можете забирать своего малыша.

Сарра подписала бумагу и пошла за ребёнком. Но вдруг остановилась

на полдороге и вернулась.

— Да? — спросила врач.

— Вы знаете — тяжело вздохнула она. Я хочу попросить вас — выпишите мне те лекарства, которые вы ему давали.

— Ладно, я вам выпишу, хотя это уже ничего не меняет. Вам придётся смириться с потерей ребёнка, будете вы ему давать лекарства или нет. Говорю вам это только для того, чтобы вы были к этому готовы.

Она и приготовилась ко всему. Даже навела с Володей справки насчёт того, что делать, если, скажем, ребёнок умер.

Илюша перекочевал к «бушке и ёте». Они привязались к нему, баловали его. Сестра Володи опять и опять говорила брату, что готова усыновить малыша.

На завод Сарра уже не вернулась. Володя был с ней. Наконец-то он подставил своё плечо под тяжелейшее бремя эвкуации, которое чуть было не придавило её к земле. Измученная, вымотавшей её силы работой и жуткими родами, она всю ещё оставшуюся в ней волю бросила теперь на спасение своего ребёнка.

А ребёнок мучился. Силы этого крохотного существа были явно на исходе. Страдальческое выражение не покидало его личика. Но что она заметила с некоторым удивлением, он никогда не отталкивал ложку с лекарством, которую она подносила ему, как это делал в таких случаях Илюша и другие малыши. Личико его менялось при этом, становилось каким-то сосредоточенным, словно он, несмотря на ещё младенческий возвраст, осознал раз и навсегда для себя: это мамина рука и она — его единственный шанс на спасение.

А она чувствовала к нему огромный прилив жалости, часто брала его на руки, шептала ему ещё непонятные для него ласковые слова, нежно гладила спинку и и он так и засыпал у неё на плече, отгородившись сном от терзавшей его болезни.

Его организм самоубийственно отвергал всё: еду, воду. Ребёнку грозила скорая смерть от истощения и обезвоживания. При таком заболевании жизни в тельце остаётся всё меньше и меньше, «а до смерти — четыре шага».

Кропотливо, но упорно, параллельно лекарствам, микроскопическими дозами воды и различных питательных смесей, которые она получила по рецепту она разрушала эту почти рефлекторную привычку организма отвергать пищу. Порой ей казалось, что несмотря на все её усилия, она теряет малыша. Рвоты, расстройство желудка не унимались. Личико его становилось всё более неподвижно-восковым, а тельце — смертельно-холодным. Тогда она бросалась обкладывать его, за неимением грелки, бутылками с тёплой водой и пускалась, что называется, во все тяжкие, только бы отвоевать его ещё на какое-то время у смертельного холода, который вот-вот готовился поглотить навсегда её дитя.

Кто-то посоветовал разогреть печь, дать ей остыть и, пока она ещё тёплая, положить туда малыша. Так она и сделала. Только, когда она бросилась к сыночку вытаскивать его из печки, он оказался весь в чёрной саже. Пришлось ей своего «негритёночка» отмывать добела.

И всё же смерть, нехотя, но сдавалась перед натиском материнской любви и заботы. Ребёнок приходил в себя, он словно заново рождался для этой жизни.

То, что она выжила и выжил сын — она отнесла к сверхчуду, как результату действия каких-то непонятных астральных сил, которые вдруг решили, что они оба останутся живы.

Много лет спустя, уже на склоне лет, она вспомнила об этой битве за меня и подвела свою черту под всё это:

«Это всё судьба, сынок. Ты мог умереть, я сама могла умереть во время родов. Но кто-то, наверно, решил, что мы должны жить. Как ты думаешь, сыночек — Бог так решил?»

Когда в очередной раз навестить своего братика пришёл Илюша, тот крепко обвил кулачком его палец.

— Мама, мама! — закричал Илюша. А он не отпускает мой палец.

— Да, сынок, он уже выздоравливает, слава Богу. Крепеньким становится.

А ты его попроси отпустить твой пальчик.

— Мама, мама! — закричал опять Илюша. Смотри — он улыбается.

И впрямь что-то вроде улыбки появилось на личике малыша. А в глазёнках даже засверкали какие-то лукавые огоньки, когда Илюша стал просить его разжать кулачок и отпустить его палец. Он, словно говорил взглядом: «Вот зажал твой палец и теперь не отпущу. Попробуй, мол, теперь вырваться».

 ОНИ… ВОЛОДЯ  И САРРА

Шёл 1944 год. Сводки Совинформбюро становились всё более и более мажорными по тону. Само перечисление освобождённых от нацистов городов вселяло надежду на то, что эта проклятая война скоро закончится.

В её разговорах с Володей всё чаще стал упоминаться город Куйбышев.

На заводе решили послать его и других спецов в Куйбышев на курсы руководителей производства. Война шла к финалу и будущей промышленности нужны были те, кто заполнит в ней кадровые бреши, образованные войной.

— Я уезжаю в Куйбышев, — сказал ей Володя. Тебе полагается часть моей зарплаты и два обеда на детей. Не знаю вернусь ли я после курсов на «свинцовый» или нет. Говорят, что одни вернутся, а других, по распределению, куда-то направят. Когда всё прояснится с этим, я вас вызову к себе.

— А что говорят твои по этому поводу? — спросила Сарра.

— Что говорят мои? — ответил он вопросом на вопрос. — Ну ты же знаешь, что говорят мои.

— Я не знаю Володя. Я вообще многого не знаю. Скорее, догадываюсь.

— Ну и ладно, иногда чем меньше знаешь, тем легче живётся.

— Кажется я уже слышала где-то это выражение.

— Что ты хочешь от меня? Не начинай. Я с тобой. Это самое главное. Остальное уже не имеет значения. И всё, точка.

Маленький Яша медленно, но верно поправлялся. Во всяком случае, самое страшное, похоже, было позади. Да и её личная жизнь, несмотря на войну и все тяготы быта, стала всё же немного легче, пусть на йоту, но легче. Ей уже не надо было сражаться в одиночку, чуть ли не на смерть, за то, чтобы выжить.

Володя был в Куйбышеве. Денег, которые ей выдавали как часть его зарплаты, не хватало. Но они купили старенький «Зингер» и он снова застрекотал, как пулемёт, под рукой Марии Соломоновны. Небольшое количество заказов были дополнительным подспорьем для них. Выручали и обеды для детей в заводской столовой. Можно было на время перевести дыхание. Самое страшное в личном плане виделось уже позади.

Но какой бы «медалью» не наградила нас жизнь, не стоит забывать о том, что у медали есть и обратная сторона.

Нет, она не зря спросила у Володи: «Что говорят твои?». Не зря.

Что они говорили, лично о ней, выяснилось скоро и даже очень скоро.

Воспользовавшись отсутствием Володи, словно негативные персонажи шекспировских драм или романа «Монте-Кристо» они бросились плести «интриги», готовить свой «заговор» против неё.

— Хотела вас спросить, — остановила её на лестничной клетке соседка. — Вы знаете, что родственники вашего мужа бегают по всему посёлку и твердят направо и налево, что Володя бросит вас как только вернётся из Куйбышева. После курсов он будет работать крупным начальником и вы ему, мол, больше не пара. Я им сказала: «Как вы можете такое говорить, ведь у вашей золовки двое детей. Как вам не стыдно!» Они, конечно, тут же сбежали от меня. Не понравилось им, что я бросилась на вашу защиту. Но я знаю, что с этим они подходили и к другим. Неугомонные сволочи!

— Послушайте, голубушка — бросилась она утешать Сарру, увидев в её глазах слёзы. Да не верьте вы им. Не бросит вас Володя. Вот чувствую сердцем, что не бросит и что всё у вас с ним будет в порядке. Не плачьте, голубушка, не надо. Не хотела вас расстроить, а вот — расстроила. Хотела вас просто предупредить. Вы знаете, — я говорила как-то с Володей и поняла, что он вас любит. Поверьте мне — не бросит он вас.

— Ну почему, почему они меня так ненавидят? — расплакалась ещё сильнее Сарра. Что я им плохого сделала?

— Не знаю. Всё видела, но чтобы сейчас заниматься таким. Война ведь идёт. Каждого пожалеть хочется, каждому помочь, а они… Я в госпитале работаю. Сколько горя-то!

Похоже, что сценарий нашей жизни пишется в две руки. Какая-то часть его пишется дьяволом, какая-то — рукой светлого Бога. На страницах, написанных дьяволом — полоса бед и проблем. Кажется порой, что они вот-вот и накроют тебя с головой. И вдруг, среди полного отчаянья, следует за этим светлая полоса.

Та часть сценария, которую набросал для Сарры дьявол, была близка к завершению, но он всё ещё не поставил в нём финальную точку и не передал всё ещё своё перо светлому Богу.

— Вам больше не полагается два обеда — буркнула в ответ на её приветствие обычно доброжелательная раздатчица в кухонном окошке. — Вот вам на одного ребёнка! — и она грубо толкнула к ней судок с супом.

Сарра попыталась объяснится с раздатчицей и поваром, но натолкнулась на демонстративное презрение к ней. Не дослушав её, они повернулись и ушли вглубь кухни.

Она поняла — спорить было бесполезно и, вытирая ладонью слёзы, направилась к выходу. Когда она уже была у двери, её вдруг окликнул повар.

— Я решил всё-таки объяснить, почему вам отказано во втором обеде.

Рассказ повара помог ей позже восстановить фрагменты того злополучного дня, который предшествовал всем этим метаморфозам с едой.

Она вспомнила, что в тот день она впервые за много недель столкнулась со свекровью в комнате раздачи обедов. Как и Сарре, ей полагалась тоже часть зарплаты Володи и обед.

В общем, не виделась она со свекровью и вот — свиделась. «Повезло».

Она поздоровалась, попыталась разминировать напряжение улыбкой. Наткнулась на серое, как мокрая штукатурка, лицо. Эмоционально-скупое, без тени улыбки. Лицо это пробормотало себе что-то под нос. Непонятно было: то ли здоровается, то ли проклинает. Сарра забрала обед для двух малышей, бросила «До свиданья!» и ушла.

Свекровь покосилась на дверь, желая, видимо, убедиться в том, что Сарра действительно ушла. Склонилась к раздатчице.

— Зачем вы даёте ей два обеда? Ей это совершенно не нужно. Часть его она просто выливает в уборную. А мой ребёнок, между тем, вынужден голодать. Несправедливо это!

Ну вот, — заканчивая разговор с Саррой, сказал повар — теперь вы всё знаете.

— И вы ей поверили? — сказала Сарра

— У меня нет оснований не верить ей — бросил на ходу повар и, так и не обернувшись к ней, закрыл за собой дверь кухни.

 Прошла неделя. Дождь за окном сменился лужами, в которых ярко сверкали солнечные слитки. Весна просто на глазах меняла лик природы. Маленького Илюшу невозможно было оторвать от клумбы с тюльпанами. Он садился на корточки и долго, совершенно заворожённым взглядом рассматривал алые цветы.

Соседка по этажу, спускаясь по лестнице, бросила Сарре, что, мол, слышала — её свекровь заболела.

Сегодня, по дороге в столовую за очередным обедом для Илюши, Сарра всё думала и гадала — зачем мать Володи так подло поступила по отношению к ней. Ну ладно, пусть только по отношению к ней, но ведь это касалось и её малыша, который с трудом выкарабкивался из смертельной болезни.

Все эти походы за обедом были для неё крайне неприятны. С того дня, как она стала получать один обед, на неё смотрели как на человека, которого уличили во лжи или поймали на чём-то горячем. Работники кухни всем свом видом давали ей понять опять и опять, что приговор, который они вынесли ей в душе — окончательный, бесповоротный и не подлежит обжалованию. Не отвечая на её «Здравствуйте!», раздатчица всё тем же грубым жестом подвигала к ней судок с обедом и тут же нарочито громко закрывала перед ней окошко для раздачи.

В этот раз, как только Сарра открыла дверь, роздатчица в окне взглянула на неё с такой доброжелательностью, одарила её такой улыбкой, что Сарра растерялась, решив на секунду уж не подвох ли какой-то за всем этим.

Но нет, на её «Здравствуйте!» ей ответили очень любезным ответным приветствием. Словно желая продлить её недоумение, раздатчица также сообщила ей, с той самой улыбкой о которой в народе говорят «хоть к ране прикладывай», что отныне она будет опять получать обеды на двух детей.

От раздатчицы она и узнала причины столь неожиданных перемен в отношении к ней.

— Представляете — сказала она. — Ваша свекровь заболела и прислала за обедом свою доченьку. Это была большая ошибка с её стороны. Наконец-то мы увидели её «ребёночка», по поводу истощения которого она так беспокоилась здесь. Я когда увидела это упитанное дитя, то от шока просто едва удержалась на ногах.

Спрашиваю её: — Так вы и есть тот самый измученный голодом ребёнок, о котором здесь так плакалась ваша мама?

— Вы знаете, — говорю я ей, — малыша таких пропорций я ещё до сих пор не встречала. Передайте своей мамочке, что впредь на её «ребёночка» обед больше отпускаться не будет. Видимо там, где она работает неплохо подкармливают своих сотрудников.

— Да, — ответила Сарра, — она работает в Штабе фронта переводчицей и там их действительно неплохо кормят.

— Вы будете опять получать два обеда на своих детей, — сказала раздатчица. И я прошу извинить нас за то, что всё так получилось. Поверили и вот — попали впросак. Но ничего, мы исправимся.

Эй, справедливость! Где ты там? И на твоей улице, оказывается, бывают праздники!

Дома Сарру ждала короткая телеграмма от Володи:

«Жду вас. Сообщи о выезде».

 ВОЗВРАЩЕНИЕ «НА КРУГИ СВОЯ»

С какого-то момента время на новом месте стало нестись быстрее, чем обычно. А подгоняли его сводки с фронта. Время двигалось со скоростью танков и пехоты, совершавших свой последний, всё ускоряющийся марш-бросок к самому сердцу «тысячелетнего рейха» — Берлину. Всё явно шло к завершению войны. Победные радиорепортажи стали повседневным явлением.

Тогда-то и завели они разговор о возвращении в Киев. Он был уже давно освобождён. И хотя была возможность осесть в том же Куйбышеве, решено было всё же возвращаться в «родные пенаты». Подумав, Сарра решила отправить в Киев открытку их бывшей соседке по дому.

Если бы можно было присвоить соседям почётное звание «родственник», то именно такой и была их соседка Татьяна Кондратьевна. Эта украинская учительница ещё одно подтверждение тому, что вражду между людьми разной национальности раскручивают «власть предержащие». Там, где вне их жёсткого контроля и подстрекательства оказывается душа человека, там бессильно их влияние. Тогда и становится одной зомбированной душой меньше в их неичислимой армии вдохновенных и крутых на справу одноликих подданных власти.

Открытку они посылали наобум, почти «на деревню дедушке». Не были уверены, что после всех этих бомбёжек Киева, дом ещё существует, да и сама соседка — жива ли она? Просто химическим карандашом старательно вывели на открытке: Киев. Татьяне Кондратьевне Гавриленко, улица такая-то, дом такой-то.

Ответ так и не пришёл. Но через две недели после того, как они отправили своего «почтового голубя», Сарре вдруг приснилась соседка и утром она сказала всем, что у неё такое предчуствие, что Татьяна Кондратьевна жива и что она, скорее всего, получила их открытку.

В тот день всем работникам велели собраться к 9 вечера в клубе. Как им сказали, по радио будет передаваться очень важное правительственное сообщение.

На сцене клуба поставили стол, накрыли его красной скатертью. На стол водрузили радиоприёмник. Включили его в 9.30.

А в 9.50, в напряжённой тишине зала, со всей торжественной мощью, на которую только он единственный и был способен, зарокотал вовсю голос диктора Левитана.

«Внимание! Внимание! Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского Союза! Великая Отечественная война, которую вёл советский народ против немецко-фашистских захватчиков, победоносно завершена. Фашистская Германия полностью разгромлена!».

Все встали, начали аплодировать. «Слава товарищу Сталину!» — закричал парторг. Ему ответили — дружным «Ура!».

Обычно полупустые в такое время улицы были полны народа.

Незнакомые люди останавливались, обнимались, плакали, поздравляли друг друга с победой.

Как тяжело далась эта победа, какой невероятно высокой ценой была она оплачена! И как символически совпала она с весной, с временем надежды на лучшее! О, эта Надежда! Люди вдыхали её вместе с запахами первых весенних цветов, строили планы, собирались в покинутые ими города, и думали, думали о тех, кто всё ещё был там, в армии и о тех, от которых так тревожно-давно не было весточек.

Засобирались и они в Киев. Беспокоились. Слышали, что Киев сильно разрушен, чуть ли не весь в руинах. Как всё будет, найдут ли они своё место под весенним киевским солнцем?

Поезд в Киев оказался забит пассажирами. Те, кому не хватило место в вагонах, расположились на крышах поезда. Эйфория победы явно правила бал среди тех и других.

Внутри вагонов не затихал «праздник победы». Весь этот ералаш вокруг него, как воронка втягивал в себя даже самых грустных и мрачных пассажиров. То тут, то там звучала гармонь и «песни по заявкам»: «Синий платочек», «Бьётся в тесной печурке огонь», «Тёмная ночь».

Ильюша смотрел с большим интересом на всё происходящее перед ним.

Весь этот шум, песни и даже перепалка подвыпивших офицеров и солдат казались ему долгим и невероятно развлекательным зрелищем. Не то — маленький Яша. Напуганный шумом, музыкой, резкими голосами соседей по вагону, он время от времени испуганно отворачивал готовое расплакаться личико, жался к маме, обнимал ручонками её шею, словно опять и опять пытаясь убедиться в том, что она с ним, что в случае чего она защитит его от всех этих перевозбуждённых взрослых.

А в мире взрослых конца не было разговорам о войне. На кителях, наброшенных на плечи, на просоленных потом гимнастёрках поблёскивали ордена и медали. Можно было расслабиться, вдоволь накуриться наконец «беломорины», пропустить по одной-другой стопке водки или самогонки, похвастаться смелостью, медалями и орденами, сообразительностью, которая выручала не раз в смертельно-опасный момент и даже, как ни странно, своими амурными «подвигами». Ухо улавливало разное. И не хотело слышать, а слышало.

— Выкурили мы их оттуда, гадов этих. Дымовую одну за другой забросил им в окно. Вылезли, жалкие такие, оказалось пацаны совсем, по 14-15 лет. Побросали на выходе фауст-патроны, подняли руки вверх. Трусятся, дрожат, явно боятся, что расстреляем. Я бы не стал, а вот Серёга вышел вперёд и всех уложил из автомата. Горячий был. Ну командир и перевёл его в штрафбат. Без приказа стрелял, не по уставу. А Серёгу я так больше и не встретил. Думаю — погиб он. Ещё до штрафбата всё лез под пули. Смерти искал. У него всю семью фашисты уничтожили.

Кто-то слева от них рассказывал историю своего подвига подвыпившему напарнику, поинтересовавшемуся: «Откуда орден Красного Знамени?»

— А как мы брали эту сопку? Волны наших ребят гибли одна за другой. Мне повезло, я оказался в последней волне, когда наши бомбардировщики наконец-то хорошо потрепали их оборону. Подполз я к этому чёртовому дзоту, пулемётная очередь прижимает к земле, подымешься на полсантиметра и всё — копец тебе. Ну я всё же выбрал момент, поднялся чуток, сорвал чеку с гранаты и бросил в их бетонную пасть «угощеньице». Сразу, гады, заткнулись. А мне за это — орден Красного Знамени. Сам генерал Толбухин при всех героем назвал. А как же!

За стенкой в это время говорили о другом. О совсем другом, хотя всё же и о войне.

— Тяпнули мы, значит, с ним по стопарику спирта. Потом ещё по одному. Пальцем занюхали. А он мне и говорит, подмигивая: «Есть у меня для тебя боевое задание. А задание было, — засмеялся тот, кто говорил и что-то зашептал собеседнику на ухо. Оба расхохотались.

— Да у него поди в каждом подразделении по девахе было. Представляешь, заходит он как-то к одной из них, а она, дурёха, чуть ли не гвоздём пытается себе аборт сделать. А ему что — он командир расстрельной команды, ездил по фронту с палачом и расстреливал тех, кто струсил в бою.

— Ёлки-моталки! — воскликнул собеседник. — Ну ты даёшь.

— А я тут причём. Моё дело маленькое. Я при нём ординардцем был: выполняй приказ и точка.

— Нишкуши! (ничего себе) — бросила услышав всё это Сарра. Слышали?

А шэйнэ майсэ (хорошенькая история). Стыд и срам.

На первой же остановке она взяла на руки Яшу и оставив Илюшу с Марией Соломоновной, вышла с Володей на перрон. Сказали, что поезд будет стоять на платформе полчаса. На станции шла вовсю торговля и товарообмен. Солдаты обменивали часы и прочие трофеи на тушонку, пачку папирос, бутылку самогонки.

Кто-то, из наиболее заведённых на полную катушку, стрелял по поводу победы в воздух. «Салют, — заявил он подошедшему на выстрелы военному патрулю. — Победа же, ребята, победа. Как же можно без салюта?».

По висевшему на столбе громкоговорителю исполняли популярные песни.

— Ты извини меня, Сэркалэ — обратился к Сарре Володя, за то, что всё так получилось. Я был сам не свой всё это время. Только недавно понял, как много вы значите для меня, понял, что не могу без вас. Ведь вы — моя семья. Я же вас так разыскивал.

— Что делать, Володя. Все мы делаем ошибки. У каждого из нас свои ошибки и ничего с этим не поделаешь. Главное, что мы теперь вместе.

— Да, Сэркалэ, вместе. Это действительно главное.

Всё ещё будет у них впереди: повергающие в отчаянье проблемы, к которым придётся мучительно подбирать ключик, свои, выражаясь языком военных сводок, «изматывающие бои местного значения», но отныне он будет постоянно рядом с ней, со своей женой, со своей «Сэркалэ-цикэркалэ» (Саррочкой-конфеткой) и станет воистину семейным «Самсоном», на плечи которого ляжет всей своей многотонной глыбой ответственность за благополучие семьи.

А пока… над ними было солнце — яркое, горячее. И лазурное небо без единого облачка. Просто огромное небо чистейшей лазури.

А под небом, из прикреплённого к столбу репродуктора лилась над перроном, над поездом, над столпившейся у станции толпой, словно придуманная именно для такого дня песня:

Когда простым и нежным взором
Ласкаешь ты меня, мой друг.
Необычайным, цветным узором
Земля и небо вспыхивают вдруг.

Веселья час и боль разлуки
Готов делить с тобой всегда.
Давай пожмём друг другу руки
И в дальний путь на долгие года…

 НЕУЗНАВАЕМЫЙ КИЕВ

Вокзал в Киеве гудел как переполненный пчёлами улей. Акустика громадного зала многократно усиливала голоса, которые, казалось, не умолкали ни на минуту. Вакуум тишины, если он даже имел место, почти тут же заполнялся голосами прибывших с очередным поездом пассажиров и оживлявшими своей суетой и разговорами недавно ещё полупустую платформу.

Чемоданы, цветы, малыши на руках, весёлые или измученные донельзя лица, всё вперемешку, пёстрым, живым калейдоскопом прокручивалось опять и опять в зрачках тех, кто прибыл в Киев, кто остался в живых, несмотря на все старания проклятого Молоха войны покалечить, уничтожить, стереть их с лица земли.

Следы войны тоже то и дело попадали в поле зрения. Незакрашенные до конца немецкие надписи на стенах или наклеенные поверх несоскобленных полностью нацистских плакатов советские плакаты.

«Санпропускник» — прочитали они надпись над стрелкой, которая указывала куда-то вглубь зала ожидания и двинулись в этом направлении. Было воскресенье и санпропускник оказался закрытым. Значит — придётся заночевать на вокзале, утром пройти через «чистилище» санпропускника, а затем двинуться в город. Вначале это показалось разумным, но в шуме всё не умолкающего вокзала посовещались и решили не откладывать в долгий ящик свой «бросок» в город. Ведь надо же что-то делать, как-то устраиваться.

С непоседливого Илюши взяли «слово настоящего мужчины» слушаться бабушку, на что он, поупрямившись, согласился и, оставив Марию Соломоновну с немедленно заплакавшим Яшей, они покинули огромное гулкое «чрево вокзала».

 «Я города не узнавал» — писал поэт. И они не узнавали Киев. Не мудрено — вокруг были развалины, перемежавшиеся у вокзала отдельными уцелевшими домами и домишками. В центре было ещё хуже. Всё обозримое пространство представляло собой сплошные руины. В шоке от увиденного, они остановились и стали оглядываться, напряжённо пытаясь «расшифровать» то, что осталось от бывших зданий. «Здесь, кажется был дом, в котором… помнишь?»

Тщетно. Центр города был обезображен до неузнаваемости.

Улиц, собственно говоря, не было. Была так называемая мостовая с руинами по бокам. По этой «тропе» туда и сюда сновали люди. Среди них на медленной скорости двигались машины, давая частые и настойчивые сигналы толпе расступиться.

Развалины на Крещатике власть упорно сваливала на варварскую «бомбёжку фашистов», но те, кто остался в оккупации не очень доверяли этому, помня о слухах, что незадолго до отступления советской армии из Киева, у подъездов многих из тех зданий, которые позже взлетели на воздух, останавливались энкеведистские грузовики, с которых, как утверждали «знатоки» и свидетели, разгружали и сносили в подвальные помещения ящики со взрывчаткой.

«Дремать» этому убийственному для немцев сюрпризу предстояло почти до конца сентября 1941-го. Именно тогда, не ведая о том, что их ждёт, немцы комфортно разместятся в нафаршированных динамитом лучших зданиях города. Но всё это будет позже, а пока, прорвав советскую оборону, они были близки к тому, чтобы прорваться в Киев на плечах измученной боями и поспешно отступающей советской армии.

 В ОККУПИРОВАННОМ КИЕВЕ

 От Советского Информбюро

Вечернее сообщение

21 сентября 1941 года

В течение 21 сентября наши войска вели бои с противником по всему фронту. После многодневных, ожесточённых боёв наши войска оставили Киев.

«Стало очень тихо, — пишет в своей книге мемуаров «Бабий Яр» Анатолий Кузнецов. Много дней шли бои, гремела канонада, выли сирены, бомбёжки были одна за другой, по ночам весь горизонт освещался зарницами и заревами… И вот стало тихо — та тишина, которая кажется страшнее всякой стрельбы».

Длительность этой тишины, как жизнь бабочки-однодневки, оказалась необычайно короткой. В Киев, со всей полагающейся по такому случаю помпой, въехали победители.

Татьяна Кондратьевна стояла у окна и видела, как к одному из автомобилей с немецкими офицерами подбежала группа мужчин и женщин в украинских расшитых рубашках. Один из них подал в машину хлеб-соль на рушнике. Подобострастно кланяясь, что-то сказал офицерам. Те улыбнулись, приняли хлеб-соль и продолжили свой неспешный автопробег по киевским улицам. А она, глядя на всё это, вспомнила соседей, которые успели всё же эвакуироваться. Это она, вместе с Саррой, убеждала тогда Марию Соломоновну, что надо ехать. Когда началась война советское радио заговорило, наконец, о том, что было под цензурным запретом в период большой дружбы германского и советского народа, «сцементированной» как выразилась в то время нацистская газета «общей кровью, пролитой в Польше». Теперь советское радио неустанно говорило о зверствах фашистов на оккупированных ими территориях и в частности о расправах с евреями.

Она вздохнула с облегчением, когда обнаружила, что её соседи уехали. Подумала: «и правильно сделали, что никому не сказали». Только спугнули бы удачу. Видно, кто-то из сыновей Марии Соломоновны, то ли Алёша, то ли Абраша, помог им. Оба ведь военные». Когда она обнаружила, что соседи уехали — мысленно произнесла им вдогонку молитву. Благословила.

Теперь, глядя в окно, снова вспомнила о них. Где они? Как они там? Суждено ли им опять встретиться? Ведь семь пудов соли съели вместе, столько раз выручали друг друга. А судьбы вот разбросали их по обе стороны бесконечного фронта, где чуть ли не вся земля стала полем битвы.

Немцы в Киеве… Как это ни странно, но евреев ещё не трогают. По крайней мере. в целом, их жизни пока ничего особенно не угрожает. Хотя на заборах кой-где уже наклеено было нечто и это нечто гласило:

«ЖИДЫ, ЛЯХИ и МОСКАЛИ —
наилютейшие враги Украины!».

Но ведь это «свои», местная шваль, потенциальные погромщики. Главное, как отнесутся к евреям немцы, новые хозяева города. Дело дошло до того, что некоторые евреи даже открыли свои парикмахерские. И ничего. Как пишет в книге «Бабий Яр» Анатолий Кузнецов: «Расчёт предприимчивых евреев-парикмахеров был точный: к ним повалили немецкие офицеры».

Самообман — древнейший в мире наркотик. И до поры до времени он и впрямь срабатывает как мощнейший транквилизатор.

Всё круто изменилось для киевских евреев, когда Крещатик потряс мощный взрыв. Один, за ним — другой. И вот уже целая серия мощных взрывов. Забитые немецкими офицерами гостиницы, клубы, рестораны — всё, что отвела для себя в качестве наиболее лакомого кусочка Киева нацистская элита, поднялось в воздух, упало в жаркие объятия высокого огня, осела пеплом на раскалённые чудовищным пожаром тротуары и мостовые. В течение нескольких дней исчезло почти всё, что только вчера называлось Крещатиком.

И немцы — осатанели. Из Берлина нахлынули эсесовцы, сотрудники гестапо. Было разгромлено киевское подполье во главе с Иваном Кудрей, который, похоже, руководил минированием Крещатика.

На заборах Киева появился зловещий указ.

«Все жиды города Киева и его окрестностей должны явиться в понедельник 29 сентября 1941 года к 8 часам утра на угол Мельниковской и Дохтуровской (возле кладбищ). Взять с собой документы, деньги, ценные вещи, а также тёплую одежду, бельё и проч.

Кто из жидов не выполнит этого распоряжения и будет найден в другом месте, будет расстрелян. Кто из граждан проникнет в оставленные жидами квартиры и присвоит себе вещи, будет расстрелян».

Тогда-то и начали набрасываться первые главы одной из самых жутких трагедий мира под названием «Бабий Яр».

Анатолий Кузнецов «Бабий Яр»:

«…чем ближе к Подолу, тем больше людей становилось на улицах. В воротах и подъездах стояли жители, смотрели, вздыхали, посмеивались или кричали евреям ругательства. Одна злобная старуха в грязном платке вдруг выбежала на мостовую, вырвала у старухи-еврейки чемодан и побежала во двор. Еврейка закричала, но в воротах ей заступили дорогу здоровенные усатые мужики. Я заглянул и увидел, что во дворе лежит уже целая куча отнятых вещей. По Глубочице поднималась на Лукьяновку сплошная толпа, море голов…

В этот момент они вступили в длинный коридор между двумя шеренгами солдат и собак. Этот коридор был узкий, метра полтора. Солдаты стояли плечом к плечу, у них были закатаны рукава, и у всех имелись резиновые дубинки или большие палки. И на проходящих людей сыпались удары…

Обезумевшие люди вываливались на оцеплённое войсками пространство — этакую площадь, поросшую травой. Вся трава была усыпана бельём, обувью, одеждой.

Украинские полицаи, судя по акценту — неместные, а явно с запада Украины, грубо хватали людей, лупили, кричали:

— Роздягаться! Швидко! Быстро! Шнель!

Кто мешкал, с того сдирали одежду силой, били ногами, кастетами, дубинками, опьянённые злобой, в каком-то садистском раже… Многие голые люди были в крови…

Голых людей строили небольшими цепочками и вели в прорезь, наспех прокопанную в обрывистой песчаной стене. Что за ней — не было видно, но оттуда неслась стрельба, и возвращались оттуда только немцы и полицаи, за новыми цепочками.

Матери особенно копошились над детьми, поэтому время от времени какой-нибудь немец или полицай, рассердясь, выхватывал у матери ребёнка, подходил к песчаной стене и, размахнувшись, швырял его через гребень, как полено.

Из Бабьего Яра неслись отчётливые, размеренные выстрелы из пулемёта: та-та-та, та-та… Тихая, спкойная размеренная стрельба, как на ученьях.

На ночь стрельба прекратилась, но утром поднялась снова. На Куренёвке говорили, что за первый день расстреляно тридцать тысяч человек, остальные сидят и ждут очереди…»

В ужасе от того, что творилось вокруг, Татьяна Кондратьевна вновь подумала о своих соседях: «Задержись тогда Сарра с семьёй в Киеве, и это была бы их участь тоже».

 В ПЕРЕПОЛНЕННОЙ ЛОДКЕ  КВАРТИРЫ

Они надеялись отыскать дом, в котором жили. А «отыскали» — руины. «Прямое попадание», как объяснили им. В уцелевшем доме напротив им дали новый адрес Татьяны Кондратьевны. И вот опять руины: справа, слева, впереди и дорога почти в неизвестное, среди бесконечных, зиящих пустыми глазницами окон, развалин. Только ноги, кажется, разбираются, несмотря ни на что, куда им идти.

Они постучали в дверь. Услышали за дверью шаркающие шаги. И голос, несомненно принадлежавший Татьяне Кондратьевне:

— Сейчас открою, сейчас.

Открыла дверь, всплеснула руками, заговорила, смешивая русский с украинским: «Батюшки! Боже ж ты мiй! Неужели это вы? Дайте я вас расцелую, родимые.

Расцеловались. Снова всплеснула руками. Прослезилась.

— Так часто думала о вас всё это время.

Продолжила, вытирая слёзы:

— А открытку вашу я получила, но тут брату стало совсем плохо да и другие неприятности. Потому и не ответила. Всё думала — завтра, завтра. А все эти «завтра» превратились в месяцы. А почему ж вы одни? А где мама? — спросила она обеспокоенно Сарру. А Илюша?

— Да вы садитесь, что ж вы рiдненькi топчетесь у порога?

Из-за дверей одной из комнат выглянула женщина. Бледная, худая.

Бросила не очень любезный взгляд на них.

— Сестра — сказала им Татьяна Кондратьевна. — Зинушка! Это мои довоенные соседи, представляешь? — Но сестра слегка кивнула головой и прошла мимо. Из-за полуоткрытой двери раздавался время от времени стон.  

— Это брат, — объяснила Татьяна Кондратьевна.

Так дэ ж всi вашi? — спросила она опять.

— Понимаете, — сказала Сарра, — мы по пути отдали в поезде наше одеяло одному из пассажиров, а на следующее утром он его вернул нам полным вшей. Так что мы все завшивели. Дождёмся на вокзале завтрашнего дня, откроется санпропускник, мы выкупаемся и тогда приедем к вам, если вы не возражаете.

— О том, чтобы ночевать на вокзале не может быть и речи. Выкупаетесь у меня. Она схватило пальто, платок и скомандовала: — Пiшли, заберём всех ко мне. По дорозi i побалакаем.

По дороге она и рассказала.

— С братом плохо. Совсем плохо. Я себе все глаза выплакала. Это ж надо как ему не повезло. Ведь до освобождения Киева было всего каких три месяца. Немцы стали усиленно гнать молодых на работу в Германию.

А он и так слабым был всю жизнь. Даром, что выглядел крепким с виду, а всю жизнь болел. Обманчиво здоров был. А немцы объявления везде развесили — молодым да неженатым, мол, явиться в контору по месту жительства. А он ни в какую. Не пойду и всё тут. Ну так они сами за ним пришли. Кто-то из наших списки составлял. Донёс, подлюга. Увели в общем брата. День почти прошёл, а его нет. Пришёл поздно вечером. Только силы хватило один раз в дверь стукнуть слегка. А мы с сестрой как на иголках сидим. Всё ждём и ждём его. Обе побежали к той двери. Батюшки! Он лежит у порога. Весь в крови, в синяках. Подняться не может.

Избили они его за то, что он отказывался в ихнюю Германию ехать. Били палками и коваными сапогами. Лёгкие и отбили. Врача вызвала. Он уже правда не работал врачом, но знакомый был. Пришёл, посмотрел. За дверью развёл руками, прошептал: ничего, мол, нельзя уже сделать. А тут ещё бывший хозяин этой квартиры объявился. Нас же здесь трое, а он же один, так ему комнату разрешили занять. Нет, не устраивает! Куда там? Моя квартира, — кричит. Выезжайте и всё тут. Говорит: слышал — вы тут с немцами шуры-муры водили и мебель по чужим квартирам наворовали. И показывает на вашу мебель. А я же для вас её и сберегла. Верила, что рано или поздно вернётесь. Семьи еврейские спасла от Бабьего Яра. В схованке у моих родичей в селе просидели до самого окончания войны. Я ему всё это говорю, а он ни в какую. Знать, мол, ничего не знаю. До слёз меня довёл, паразит этакий. «Немецкой овчаркой» обозвал. Доносы пишет на нас.

Так за разговорами и дошли они между развалинами до самого вокзала.

— Ой, Мария Соломоновна. Дорогая! — бросилась Татьяна Кондратьевна к ней. А этот — показала она пальцем на Илюшу. Неужто Илюша? Так тебя же, Илюша, не узнать. У, каким ты большим стал. А ведь совсем крохотуленькой был, когда вы уехали.

Она потянулась к нему. А он вдруг сделался недоступно серьёзным и стал дёргать маму за юбку. — Что, сыночек? — наклонилась она к нему.

— Мама, а я своё обещание выполнил. Спроси у бабушки.

Он явно ждал похвалы.

— Спасибо, сыночек! Ты — настоящий мужчина!

Татьяна Кондратьевна снова потянулась к нему. В этот раз, довольный маминой похвалой, он дал себя обнять и даже улыбнулся, когда она погладила его по голове.

— А это…? — показала она на маленького Яшу, которого Сарра забрала у мамы и держала на руках.

— Это Яша, дома мы его называем Яник.

— Яник. У, яка гарна рифма: Яник-пряник. Пойдёшь ко мне Яник-пряник? — протянула она к нему руки. Но он отвернул голову, положил её на плечо Сарры и теснее обнял её за шею. Попытки Татьяны Кондратьевны всё же взять его на руки кончились рёвом, который, с небольшим перерывом, продолжался до самой квартиры.

Страх ли, что его намерены отдать «чужой тёте», перегруз вокзального шума и суеты, возбудивший его донельзя или другие, Бог его знает какие причины, но маленький Яша плакал и кричал почти без пауз. Его собирались выкупать, а он, между тем, бился в руках, вопил, извивался и ни за что не хотел дать себя раздеть.

Но на плите уже в двух больших кастрюлях нагревалась вода, алюминевая балия снята с гвоздя и поставлена посреди кухни.

Татьяна Кондратьевна носилась из кухни в комнату. Её сестра прошла мимо. Бросила: «Голова уже раскалывается!».

И Татьяна Кондратьевна решилась. Она взяла кричащего малыша из рук растерявшейся Сарры и, не обращая внимания на его крик, сунула его голову под холодную струю крана. «Шоковая терапия» удивительным образом сработала. Малец мигом замолчал. Через 10 минут он уже сидел в балии и сосредоточенно смотрел на цветные переливы мыльных пузырей. Со стороны он казался теперь этаким голеньким хирувимчиком, которого какие-то маги опоили волшебным успокоительным напитком.

Мария Соломоновна, на скорую руку, перелицевала взрослую одежду в детскую. Малышей одели в «новые» рубашонки и уложили в кровать. Остальные расположились на полу.

— Ничего, в тесноте, да не в обиде, — бросила им, уходя, Татьяна Кондратьевна и потушила свет.

Малыши заснули, а взрослые ещё долго шептались под жуткий аккомпанимент стонов брата Татьяны Кондратьевны, который, видимо, то проваливался в мучительное забытьё, то опять обнаруживал себя один на один с невыносимой, убийственной болью.

Утром, как только проснулись, Татьяна Кондратьевна позвала их на кухню: — Всю ночь не спала. Всё себя ругала, что не рассказала вам вчера об Абраше. Обо всём натараторила, а главное ведь забыла. Совсем отупела от всех этих несчастий. Я же видела вашего Абрашу. Да, да. Недельки три прошло, как вы эвакуировались. Вдруг кто-то стучится в дверь. А я никого не жду. Кто, думаю, стучится. Открываю дверь. Батюшки! Абраша стоит. В военной форме. I стоить такий гарний, з такою доброю усмiшкою на обличчi. Вот рассказываю вам и как будто вижу его опять перед собой. Новенькая военная форма, сапоги. Оказывается, он вас разыскивал, думал, что вы ещё не уехали. Увидел, что квартира ваша пуста, ну и зашёл ко мне. А мы тут такие несчастные — худые, заморенные, ходим по квартире совершенно дохлые. Денег почти нет. Цены на рынке, что вам сказать — астрономические. Ну зашёл он в квартиру, я его пригласила сесть. А он сел и почти тут же поднимается и говорит мне:

— Татьяна Кондратьевна, извините меня, я совсем забыл, мне надо срочно идти, но я скоро вернусь. Обязательно вернусь.

Сказал и тут же ушёл. А я сижу, не знаю что и думать. Почему он так сорвался с места? Может я что не так сделала. В общем — исчез. Несколько часов не было его. Приходит. Открываю дверь. И не узнаю Абрашу. На нём уже никакой формы военной, истрёпанная одёжка и вместо новых сапог какие-то старые разношенные туфли. Выглядит — ну почти как нищий у нашей Андреевской церкви, такой вот. А в руках у него — большущая корзина. А в ней чего только нет. Вся продуктами забита.

Я так понимаю, что он пошёл на рынок, продал свою форму и сапоги и вот на эти деньги всего этого и накупил нам. А мне было неловко спрашивать, что да как. Может он какое задание выполнял и начальство решило его так переодеть. Не знаю. Знаю только, что он, можно сказать, спас нашу семью. Дома ведь было шаром покати. Ну как будто Бог нам спасителя прислал вовремя. Святой души человек, ваш сын, Мария Соломоновна, святой души.

Теперь они только говорили и думали об Абраше. Ждали что вот-вот вернётся… А между тем они получили из Берлина письмо от Алёши. В конверт была вложена его фотография. Снят на фоне Рейхстага, тёмно-гранитной махины, испещрённой многочисленными оспинами пуль и разрисованной вовсю солдатскими «автографами». Полно военных вокруг. А на ступенях рейхстага стоит Алёша в офицерской форме, улыбается.

От всей фотографии веет торжеством трудной победы.

 ОПЯТЬ ЭТИ НЕМЦЫ

Долго, страшным музеем войны под открытым небом торчали развалины домов в центре Киева. Привыкнуть к ним было невозможно. Но жизнь среди этих громадных руин шла своим чередом. Поздним вечером на улицах устанавливали кинопроекторы и на плоскость бывших когда-то внутренних стен «пускали» фильмы, используя стены в качестве экрана. Кинотеатров в городе не было и эти кинотеатры-руины собирали изрядное количество зрителей.

В феврале 1946 г. Киев был взбудоражен соообщением, которое вернуло его жителей к событиям недавно закончившейся войны.

На главной площади города, окружённой со всех сторон руинами, власть решила устроить публичную казнь немецких офицеров. Народу по такому случаю собралось видимо-невидимо. Негде было, что называется, яблоку упасть. Даже деревья вокруг были усыпаны зрителями.

Возбуждение достигло предела, когда к площади подъехали грузовики с осуждёнными на казнь. Мимо этой, заряженной нервным электричеством, «высоковольтной» толпы прошла в тот день Сарра.

Узнав, что происходит, она хотела было протиснуться сквозь толпу. Но куда ей, такой маленькой и хрупкой протиснуться?! К тому же она была беременна третьим ребёнком и вспомнила, что беременным советуют остерегаться волнений и драматических зрелищ вроде этого. И она ушла в самый разгар казни, сопровождаемая гулом толпы и отчаянным криком одного из приговорённых.

Но с немцами туда позже она ещё столкнётся почти лицом к лицу.

В старом переулке, недалеко от площади, на которой происходила казнь, открыли детский сад. В тот день она забрала оттуда маленького Яшу. Она держала его за руку и уже собиралась перейти дорогу, как мимо них провели большую колонну пленных немцев.

Небритые, с провалившимися щеками, в потрёпанной военной форме они обречённо ступали по булыжной мостовой в растянувшейся на несколько кварталов колонне под охраной идущих по бокам солдат.

— Мама! А куда их ведут? — спросил, показывая пальчиком на проходившую мимо колонну Яша.

— Их, сыночек, ведут строить то, что они разрушили — ответила она.

Далее я буду вести рассказ от своего имени.

_______________________________________

От Абраши не было ничего, но вернулся из Берлина Алёша. Бывший хозяин квартиры, который так третировал Татьяну Кондратьевну, угомонился наконец.

Погоны майора, военный китель Алёши, увешанный медалями и орденами, произвели на него должное впечатление. Орденоносцу, правда, пришлось ночевать на полу, но после всех «удобств» войны подобный дискомфорт казался чуть ли не роскошью.

Время шло. Приехала из эвакуации жена Алёши и они переселились на новую квартиру. Надо было думать о своей крыше над головой и нашей семье. Не всё же сидеть этакими кукушками в чужом гнезде. Как ни старалась окружить нас своим заботами Татьяна Кондратьевна, а по всему было видно, что она устала: умирающий брат, недовольная скученностью в квартире сестра, всё говорило о том, что надо было снять с её хрупких плеч бремя нашего пребывания. Это как в любимой украинской поговорке моей бабушки: «Дэ тэбэ люблят — там нэ чащай, а дэ тэбэ не люблять — зовсiм нэ бувай». В общем, в конце концов, и у нас состоялось переселение на новую квартиру. Впрочем, особого праздничного настроения, связанного обычно со столь важным событием, не было. Отец и беременная младшим братом мама впряглись в большую повозку и потащили эту тяжеленную «арбу» по одной из наиболее крутых улочек Киева в нашу будущую «обитель».

Там в однокомнатной, переделанной из бывшей дворницкой, квартире, с дырявой, как решето, крышей, абсолютно беззащитной перед немилосердными дождями и ливнями, прошло почти всё моё детство.

Помню огромную, чуть ли не во всю стену абстрактную фреску в жёлто-коричневых тонах, которую нарисовали на стене сырость и плесень. И на этом фоне, вечером, уставшее лицо отца, склонённого при тусклом свете керосиновой лампы над книгами по жилищному законодательству с очередной «челобитной» киевским и московским «князьям» с просьбой дать нам другую квартиру. Отработав тяжёлую смену, он опять и опять садился за свою бумажную дуэль с властью.

И прорвался-таки сквозь её бюрократическую железобетонную стену. Одна из его многочисленных жалоб попала в секретариат самого Сталина. Оттуда позвонили в горисполком и потребовали немедленно улучшить наши жилищные условия. Киевская власть была настолько потрясена всем этим, что сам глава городской администрации сошёл со своего начальственного Олимпа и посетил наш подвальчик. Снизошёл, что называется. Как там у Высоцкого: «Что же делать? И боги спускались на землю».

Всё это время родные только и слышали: тот вернулся с войны, этот, но Абраши всё не было и не было. Ни весточки от него, ни официального письма о том, что случилось с ним.

Совершенно случайно (а может быть и неслучайно) стало, наконец, известно о его судьбе.

Алёша как-то зашёл по делам к начальнику районного отделения милиции некоему Балашову. Когда он открыл дверь кабинета, то навстречу ему поднялся Балашов, жестом приглашая его зайти. У стола сидел на стуле бородатый человек, который тут же, как только зашёл Алёша, поднялся с места.

— Вот, — обратился к нему Балашов. Я же тебе сказал Бондаренко, что он зайдёт. Вот он и есть родной брат нашего командира.

— Так вы брат Абрама Ефимовича? — встал навстречу Алёше Бондаренко

и крепко пожал ему руку. Сказал, не выпуская из своей руки ладонь Алёши: — Вот не думал-не гадал, что увижу когда-нибудь брата нашего командира. Очень, очень рад встретить вас. Ваш брат был таким человеком, таким человеком, что я не могу просто найти достаточно сильных хвалебных слов чтобы, чтобы выразить моё мнение о нём. Да, он был нашим командиром. И каким ещё командиром!

В этот момент зазвонил телефон на столе Балашова. Пока он был занят телефонным разговором, Бондаренко подмигнул Алёше и дал ему понять, что он хочет выйти вместе с ним.

— Я провожу вас — предложил он Алёше, похоже, к неудовольствию Балашова, который прикрыл телефонную трубку ладонью и попытался задержать Бондаренко в своём кабинете.

— Ничего завтра всё обсудим — бросил ему Бондаренко.

— Ну так я тебя жду завтра, как мы договорились. Хорошо? — обратился к нему Балашов.

Всё что рассказал Алёше Бондаренко легло в основу версии о гибели моего дяди.

 ПОДВИГ

 Шкляр Абрам Ефимович.

командир партизанского отряда.

(версия гибели)

Они пробирались сквозь сосновый лес. Растянулись длинной цепью. Каждый обвешан пулемётными лентами. Гранаты за поясом, ремешок автомата на плече. У командира автомат за спиной. Кожаное пальто, перевитое крест-накрест пулемётными лентами. С шеи свисает большой полевой бинокль. На плече — противотанковое ружьё. Тяжёлое орудие, не каждому под силу нести его на плечах, но оно ему не в тяжесть. Кроме всего прочего, для него это способ поддерживать физическое состояние в должной форме. В молодости он дружил с Григорием Новаком, будущим многократным олимпийским чемпионом по тяжёлой атлетике. Оба были крепкими, плечистыми, поигрывали мускулами, жонглировали на спор двухпудовыми гирями. Вспомнилось ему: мама всё беспокоилась не попал бы её сын под дурное влияние хулиганистого Григория. Как давно это всё было! Теперь вот такая непомерная тяжесть войны легла на плечи — что там в сравнении с ней какие-то штанги и двухпудовые гири!

За частоколами сосен мелькнуло село. Вернувшиеся разведчики донесли, что в селе немцы. Сначала думали устроить фашистам «фейерверк», но Абраша отговорил: «Огонь не разбирает, где наши, а где враги. Загорится одна хата — загорятся все. Да и в перестрелке могут пострадать свои. «Пуля — дура» — как сказал Суворов. — Ничего, эти гады ещё попадутся нам в более подходящий момент.

Сказал — и как в воду глядел.

Обошли село стороной. Углубились дальше в лес. И тут же вынуждены были пригнуться и спрятаться за густыми кустами орешника. По широкой тропе вдоль леса двигалось несколько грузовиков с немецкими солдатами и с десяток вооружённых автоматами мотоциклистов.

Отряду повезло. Колонна внезапно остановилась. А водитель одного из грузовиков вышел из водительской кабины и пошёл что-то обсуждать с мотоциклистом, который, видимо, командовал колонной. Это дало партизанам время подготовиться к атаке.

Абраша дал понять, чтобы все как можно осторожнее подобрались к краю леса. По его команде они открыли огонь как раз тогда, когда водитель заканчивал разговор с мотоциклистом и собирался возвратиться в свою машину. Атака была столь внезапной и ошеломительной для немцев, что они не успели толком оказать сопротивление. Пулемёт Абраши беспощадно косил всех, кто пытался подобраться к ним поближе. Остальное довершили гранаты…

Они снова углубились в лес. Остановились через час. Стоянку на ночь устроили у широкого ручья, который выбивался из-под замшелго валуна, прижатого к старой, золотистой сосне. У ручья помылись, набрали воды в чугунные казанки, развели небольшие костры. Поели кой-как. Тишина леса и усталость постепенно сморили всех.

Как выяснилось, всех — да не всех. Ворочался с боку на бок, всё никак не мог уснуть Бондаренко. Не спалось ему и всё тут. В конце концов он устал ворочаться, лёг на спину, заложил руки под голову и стал смотреть сквозь деревья на звёздное небо. Пытался оживить в своей памяти картинки довоенной жизни. Он-то и услышал странный шорох. Когда он приподнялся на локте посмотреть, что за шорох, то увидел, что один из партизан (а это был Балашов) встал со своей лежанки и, часто озираясь на спящих, исчез за деревьями. «Мало ли чего», — подумал Бондаренко и почти тут же заснул.

А Балашов уходил всё дальше и дальше от стоянки. Шёл, размышлял, бормотал проклятия в адрес отряда, раскручивал в себе злость, которая была теперь его поводырём по пути к той самой деревушке, где они недавно видели немцев.

Он ненавидел и власть, и этого командира-еврея и вообще всё более и более проникался уверенностью в том, что немцы вот-вот и справятся со всей этой голоштанной армией «великого Сталина». Разговорился на днях с радистом. Тот, под большим секретом (за панические слухи могли и шлёпнуть) нашептал ему: Харьков сдали, Воронеж сдали, Витебск сдали, к Москве опять подобрались, не сегодня-завтра возьмут. То-то командир, Абраша этот, — подумал тогда Балашов, — молчит о сводках. Знает, стоит сказать и, как пить — все разбегутся.

— Ты ведь из Киева — бросил ему как-то он. Если что со мной случится и встретишь моих — помоги им.  

Только этого ему не хватало — жидовской семье помогать. И с чего это Абраша взял, что я встречусь с его семьёй? Он что, дурак, всё ещё надеется, что их советская власть вернётся? Ишь — Героя получил. Поезда с немцами под откос пускал. Ну и что? Всё это булавочные уколы для такой силы как Гитлер. Плетью обуха не перешибёшь.

Вот он в деревне своей побывал перед войной. Деда раскулачили, сгинул несчастный где-то в Сибири. Мать с братьями не тронули, пожалели. Но ходячих скелетов из них сделали. Ещё бы, гнули спину с зари до зари на их чёртовом общем поле. Колхозы, будь они трижды прокляты! Хана им всем этим советским, вместе с их паскудной властью!

Таким обозлённым волком шёл он по лесу.

Шёл к немцам, к «победителям». С пустыми руками ведь не пойдёшь. Угробят в два счёта. А так, в обмен на отряд, глядишь и отметят чем-то даже.

Рассвет в лесу. Земной рай, да и только. Расслабляющая душу безмятежность. Пичуги всех калибров пересвистываются. Первые лучи солнца прогуливаются по листьям, освещая собой всё ярче тёмную штольню леса. Кажется, что война — это просто чертовски страшный сон, подброшенный сознанию неким злым демоном воображения.

Тихо в лесу, умиротворение буквально на всём. Слышны лишь посапывания, храпы, но в остальном — воистину всеобъемлющая тишина…

И вдруг… в миллионы иголок-пуль воздух прошила громкая автоматная очередь,

За ней — вторая, и ещё, и ещё. Спросонья всем показалось, что они окружены. Вскочили. Напряжённо прислушались. Нет, похоже, ещё не окружены. Огонь ведётся только с одной стороны.

Абраша посмотрел в бинокль. С грузовиков спрыгивали на тропу немецкие солдаты с автоматами. Их было много. Когда они выстроились, офицер, чей открытый «Оппель» стоял неподалёку, показал рукой одним солдатам налево, другим — направо. Их явно окружали.

Огонь стал таким интенсивным, что невозможно было поднять голову. Когда Абраша попытался это всё же сделать, чтобы разобраться в обстановке, ноги его пронзила такая острая боль, словно кто-то поднёс к ним раскалённое до красна железо.

Он застонал и рухнул в траву. Кто-то разорвал на себе рубаху, бросился к нему перебинтовать ноги.

Огонь прекратился так же внезапно как и начался.

— Всем уходить! — прохрипел сквозь нестерпимую боль Абраша. Это — мой приказ!

— Товарищ командир! Нельзя вас здесь оставлять. На носилках понесём. Если нам суждено пробиться, то все с боями и выйдем отсюда, — бросился к нему Бондаренко.

— Никаких носилок! Я приказываю! (он снова скривился от жуткой боли).

Подтащите меня поближе к лесу, оставьте пулемётные ленты и гранаты. Я прикрою вас. Быстрее! Они ещё не сомкнули кольцо. У вас есть время прорваться. «Всем уходить!» — скомандовал он. Посмотрел на политрука: «И ты, политрук, тоже. Ты теперь за главного. Выводи их!»

Бросил напоследок «Всё, прощайте! Удачи вам!» и тут же отвернулся, чтобы не видели слёз в его глазах и заодно, обрывая таким образом споры о том, что делать с раненым командиром.

Зарядив ленту в пулемёт, он оглянулся и обнаружил, что никого уже рядом не было. Все ушли. Он был теперь один на один с наступавшими на него немцами и наедине со своей, теперь уже вполне предсказуемой судьбой.

Абраша прицелился и открыл огонь. Лента отстреленных гильз всё быстрее и быстрее сползала в траву. Вместе с наступавшими на него немцами, он уложил ещё и с пяток овчарок, которых они спустили с поводков. Повизгивая, они замерли недалеко от своих хозяев. Когда немцы попытались обойти его слева, Абраша подождал, чтобы они подошли поближе, слегка приподнялся, превозмогая боль, и метнул в их сторону гранату. В этот момент его и настигла пуля. С лицом залитым кровью он некоторое время всё ещё продолжал стрелять. Опять и опять оттирал ладонью кровь с лица. Но потеря крови всё более сказывалась на нём, он быстро терял силы. Сознание туманилось. В конце концов, руки сжимавшие гашетку пулемёта ослабли и он упал в траву. Губы прошептали, а точнее простонали тихо: «Момэ!» (мама).

И видением, всё ещё связывающим его с земной жизнью, пронеслось перед ним: он и мама в киевском парке. Он лежит на скамейке, положил ей голову на колени. Она гладит его волосы, заглядывает в лицо. — «Момэлэ!» — говорит он ей.

Как много доброты и тепла в её ладонях, в её глазах! И ещё — ему увиделось солнце и, пробитая насквозь лучом яркая зелень вокруг. Много зелени, и там, высоко, над головой — так быстро бледнеющая в глазах нежная голубизна неба.

Они его окружили. Некоторые были с овчарками. Псы рвали поводки. Заливаясь бешеной слюной, тянули вперёд. Но командовавший солдатами офицер дал понять, что ему нужен живой партизан. Крикнул: Hunde halten das ziehen! (Придержите собак!).

Они думали, что он ранен и громко предлагали ему сдаваться. Осторожно подобрались к нему. Увидели, что он недвижим. Абраша ещё успел увидеть в наползающем на него кровавом тумане лицо немца, склонённое над ним. И ещё чьё-то лицо. Похожее почему-то, как ему показалось, на Балашова. Он попытался вглядеться в это лицо, но на глаза уже наползал туман. — Не может быть, — подумал он и эта была последняя мысль которая тут же погасла вместе с погасшим навсегда сознанием.

Офицеру показалось, что партизан шевелит губами, пытаясь что-то произнести. Но нет. Губы перестали двигаться, а лицо стало тут же окрашиваться в мёртвенно-жёлтый цвет. «Эта партизанская свинья уже ничего не произнесёт» — с сожалением пробормотал нацист. Затем он отстегнул кобуру, вытащил оттуда «Вальтер» и сделал контрольный выстрел в сердце. Засунул «Вальтер» в кобуру, дал знать солдатам вернуться к грузовикам, а сам пошёл вместе с Балашовым к стоявшему на тропинке «Оппелю».

О дальнейшей судьбе Балашова ничего неизвестно. Все попытки выйти опять на Бондаренко не увенчались успехом. Он словно испарился. Возможно, что к его исчезновению приложил руку Балашов, убрав таким образом единственного, по сути дела, свидетеля своего предательства.

В Киеве после войны был открыт Музей партизанской славы. На одном из стендов музея была прикреплена фотография Абраши и приказ о присвоении ему звания Героя Советского Союза. Фотографию и приказ видел мой отец. Когда через некоторое время он вновь пришёл в музей, не было ни фотографии, ни приказа о награждении.

Все усилия, ещё до встречи Алёши с Балашовым, выяснить что-либо об Абраше кончились тем, что моя бабушка, Мария Соломоновна, получила, наконец, официальную справку из Москвы, в которой было сказано сухо: «Сообщаем вам, что ваш сын Абрам Ефимович Шкляр пропал без вести».

В связи с этим бабушке была назначена совершенно мизерная пенсия по выслуге лет. Столь ничтожна была сумма пенсии, что живи она одна, а не с нами, ей пришлось бы, скорее всего, просить подаяние.

В газете «Аргументы и факты» (№19, 2007 г.) была напечатана статья «Увечный огонь». Автор статьи Сергей Осипов.

Вот выдержка из неё.

«По мере освобождения территорий СССР от немцев проводились массовые санитарные захоронения останков советских воинов. Сотни тысяч тел, лежавших на полях и в лесах, стаскивали в ближайшие воронки и засыпали землёй. При этом у погибших в обязательном порядке забирали документы. По воспоминаниям очевидцев, солдатские медальоны передавали в военкоматы целыми сумками, вещмешками и вёдрами. К сожалению, подавляющее большинство этих документов, по которым можно было восстановить личность погибших, было СКРЫТНО УНИЧТОЖЕНО. Причина проста: семья погибшего на фронте солдата в 50-х годах получала ежемесячное пособие… а семья пропавшего без вести ничего не получала. На каждом «неизвестном солдате» государство экономило, а к концу войны у нас было от 5 до 9 миллионов без вести пропавших».

«Пропал без вести» не только Абраша, но и два родных брата отца. Оба отправились добровольно на фронт в первые же дни войны.

Что ж, теперь, после статьи в «Аргументах и фактах», понятно, что, скорее всего, вождь экономил на тех, кто своими жизнями заплатил страшную цену за его опустошающие расстрелы в армии, заигрывание с нацистами и абсолютную неподготовленность к войне.

На банкете в честь победы Сталин вдруг разоткровенничался, лукаво припудрив своё неожиданное откровение реверансом в адрес терпеливого советского народа.

«У нашего правительства было немало ошибок, — сказал он. — Иной народ мог бы сказать правительству: вы не оправдали наших ожиданий, уходите прочь».

Можно подумать, что он оставлял за народом право выбора и что в этом случае, несмотря ни на что, народ выбрал бы всё- таки его и подчиняющихся ему беспрекословно правительственных марионеток.

Мне вспоминается сегодня моя бабушка. И её глаза, полные слёз как-только речь заходила о её пропавшем без вести сыне. Каким кощунством, каким издевательством над памятью моего дяди и памятью тех, кто, подобно ему, отдал свои жизни, защищая родину, звучит это бюрократическое враньё в справке: «пропал без вести»!

Целый партизанский отряд был спасён благодаря подвигу Абрама Ефимовича Шкляра, а власть не только не сделала ничего, чтобы выяснить обстоятельства его гибели и провести расследование в отношении Балашова в связи с обвинениями в предательстве. Она подло стёрла, уничтожила без следа всё, что имело хоть какое-то отношение к нему и к его подвигу.

По злой иронии судьбы, я заканчиваю эти воспоминания в День Победы.

И верится мне (возможно напрасно), что за фанфарами, салютами и патриотической экзальтацией, обычными для таких дней, вспомнят хоть когда-нибудь о тех, кто и в страшном сне не мог себе представить, что их жизни, из соображений колоссальной экономии по стране, спишут со счетов, преступно и цинично, сталинские «бухгалтера смерти».

На фотографии (довоенной) – мои родители, бабушка (Мария Соломоновна, Мариам) и брат моей мамы Алёша

На фотографии (довоенной) – мои родители, бабушка (Мария Соломоновна, Мариам) и брат моей мамы Алёша

Фотография мамы сделанная а в конце войны

Фотография мамы сделанная а в конце войны