©Альманах "Еврейская Старина"
    года

Loading

И вот я мчусь вперед, к тумбе, изо всех сил кручу педали, и, скашивая глаза вправо, вижу бегущую маму. Мою красавицу маму, в модном черном демисезонном пальто, с развевающимися черными волосами, в блестящих черных туфлях, элегантно летящую по тротуару. Куда там Вилме Рудольф, чемпионке по спринту, героине олимпиады в Риме, о которой я читал в «Огоньке», и прозвище которой — Черная Газель.

Давид Лялин

СЕМЬ РАССКАЗОВ О МАМЕ

Мама —  единственное на земле божество,
не знающее атеистов.
Эрнест Легуве

 Рассказ первый: Брызги шампанского

Пианино у нас дома было шикарное, старинное, с резными украшениями и бронзовыми канделябрами — дореволюционный Шпонагель, украшенный изнутри внушающими почтение медалями. А рядом, в пáру к нему, стояла высокая черная тумба такого же стиля, что и пианино, с красивой красной вазой наверху. И еще над пианино в роскошной раме висела огромная картина Айвазовского — море, маяк, и дорожка света на воде, которая даже в полной темноте слегка серебрилась. Это все было мамино приданое, посмертный подарок ее отца, моего дедушки, погибшего в ленинградском ополчении. Вещи были изумительные, из прошлой, загадочной, совсем другой жизни. Шарм этой обстановки обвораживающе окутывал комнату и заполнял все мое детство величественной и прекрасной аурой.

            Читать я начал рано, и сразу же — очень много. Особенно хорошо читалось мне около маминого пианино, на диване. Книжные сюжеты домысливались и продолжались в моих фантазиях, где обязательно присутствовали и пианино, и тумба, и ваза, и картина, и часто не только как предметы обстановки, но и как одушевлённые персонажи. Читая в крайне инфантильном возрасте “Трех мушкетеров”, я представлял себе и слышал музыку именно маминого пианино, живущего своей, независимой ни от кого жизнью: “Музыка громко играла, но ее не слышали. Король вышел первый из своего кабинета; он был в изящнейшем охотничьем костюме, брат его и кавалеры были также в костюмах охотников.” Все это действо, естественно, разворачивалось именно в декорациях нашей ленинградской комнаты, прямо у меня пред глазами.

    Но больше всего я любил, когда мама садилась за пианино помузицировать. Слушать ее я мог сколько угодно. И всегда в конце концов просил сыграть мне «Брызги шампанского». И потом еще раз. И еще… Потому что в мелодии этого танго, такой щемящей, раскованной, и даже, наверное, немножечко разгульной, я чувствовал удивительную гармонию, как с веселым, озорным и, в то же время, изящным маминым характером, так и с рисовавшимся мне в моих фантазиях славным прошлым пианино. А потом, уже лет в восемь-девять, я просил маму играть мне на бис “Над Канадой небо синее”. Очевидно, через тот резонанс, который эта песня вызывала в душе, судьба подсказывала мне будущее, только вот осознать это до конца ребенку было трудно.

        Годы, десятилетия спустя, мама рассказала мне, что в девяностом, во время ее спешного отъезда в эмиграцию, когда “невыездное” и поэтому уже проданное пианино, накрытое чехлом, грузили в машину, она выбежала из парадной, упросила грузчиков снять чехол, откинула крышку и перецеловала клавиши. Те самые клавиши, на которых она играла всю свою жизнь, клавиши, под звуки которых отец пел ей, своей “дóночке”, клавиши, которые благосклонно терпели детские уроки музыки ее сына. Больше ни на каком пианино она не играла никогда. Даже, когда она навещала меня в Америке, и мы сидели у моего пианино вдвоем, и я уговаривал ее. Не играла, никогда… Просто она — моя мама.

Рассказ второй: Повезло

В жизни все просто: счастье целиком зависит
от везения и от генов. А если задуматься,

то и гены — это вопрос везения.
Джордж Карлин

            Говорят, что человеку должно повезти три раза: от кого родиться, у кого учиться и на ком жениться. Так вот, насчет того от кого родиться — в жизни, с самого ее начала, и даже раньше, мне достался лотерейный билет ценности беспримерной. Б-г дал. Или, выражаясь буквенным палиндромом, веер веял для евреев. Но веял не для всех одинаково, а прежде всего для меня. Мама у меня необыкновенная, бесконечно отличающаяся от всех других еврейских и прочих мам, со всеми их огромными и неоспоримыми достоинствами.

            Во-первых, она писаная красавица. Ее родители, мои бабушка и дедушка, передали ей все, чем щедро одарила их природа. А парой они были замечательной, на улице перед ними расступались и на них оглядывались. Ну и сверх того, Б-г еще от себя добавил маме красоты, изящества, и всяких подобных достоинств не скупясь, с размахом. Так что на маму всегда было любо-дорого посмотреть. И это, с самого моего несмышленого детства, естественно и неосознанно, задало мне чрезвычайно высокую планку эстетического восприятия мира.

            Кроме того, если и обнаруживаются в моем внешнем облике какие бы то ни было привлекательные черты, то это конечно же целиком мамина заслуга. Потому что папа мой, при всей ошеломляющей ауре его личности и незаурядном уме, от антично-голливудских стандартов красоты находился далековато. И когда я слышу сентенцию, что пусть, мол, красивейшие девушки достанутся достойнейшим юношам, я сразу же думаю о маме с папой. Ну а если кто-то говорит о том, как я похож на маму, я теряюсь и опускаю глаза долу, прекрасно понимая, что мне совершенно необоснованно и неправомерно, скорее всего с какими-то подспудными целями, пытаются польстить. Ведь это примерно как сказать человеку — Как быстро ты бегаешь, почти что со скоростью света. Ну что вы, право слово, с ума сошли, что ли?

      Во-вторых, мама у меня озорная, веселая и обаятельная. А также неунывающая и жизнелюбивая. Человек она надежный и преданный. И трудно себе представить друга, лучшего чем моя мама. Шагать с ней по жизни — одно удовольствие. Люди, которые как-то, где-то, когда-то пересекались с мамой, продолжают искать общения с ней годы, десятилетия спустя. Не пытайтесь дозвониться моей маме в день ее рождения — это невозможно. Ну а в течение года поколения ее учеников, от сорокалетних до «намного после семидесяти», звонят ей класс за классом, вырывая друг у друга телефон, чтобы услышать ее голос и сказать хоть пару слов своей незабываемой учительнице. А в промежутках между этими звонками всего класса, многие из них индивидуально и подробно беседуют с ней о своих делах, о детях, о внуках и даже уже о правнуках.

        В-третьих, моя мама человек очень тонкий и чуткий. Ей доступны нюансы жизненных ситуаций и отношений, ускользающие от большинства людей. Более того, ведет она себя в щекотливых ситуациях с деликатностью, точностью, и решительностью глазного хирурга. В сочетании с природной доброжелательностью к самым разнообразным представителям рода человеческого это ведет к практически полному отсутствию у нее каких бы то ни было недругов и злопыхателей.

      В-четвертых, мама человек порядочный — в самом старорежимном, строгом, и бескомпромиссном смысле этого понятия. Она — мой неизменный камертон, “золотой стандарт” в вопросах честности, справедливости, пристойности, и благородства. Благодаря этому камертону я всегда совершенно точно знаю “как надо”. И знание это бессчетное количество раз уберегало мою душу в ситуациях сложных, испытующих, неоднозначных.

       А ведь есть еще и в-пятых, и в-шестых, и в-седьмых … Короче, повезло мне в жизни с мамой незаслуженно, невероятно, и беспримерно.

     Вы можете спросить, мол, а всё-таки есть ли у вашей мамы недостатки? Ведь людей без недостатков не бывает… Вообще-то вы правы, уважаемый — отвечу я — Но вот ведь какое дело: у моей мамы недостатков нет, а если и есть, то мне они неизвестны. Просто она — моя мама.

Рассказ третий: Палиндромы и неандертальцы

     Из всех людей, дольше всех я знаю маму. Можно, наверное, сказать, что она моя старинная знакомая. Конечно, есть еще родственники, которые познакомились со мной когда мне от рождения было несколько дней, или месяцев, или небольшое количество лет, но маму-то я определенно знаю дольше всех.

       Моей маме исполнилось 88 лет. А мне, спустя несколько месяцев, миновало 66. Читатель сразу же сообразит, что мама меня родила в 22 года. И хотя мама всегда говорит, что когда я у нее появился, ей был 21 год, я с ней никогда не спорю. Потому что как-то очень давно сообразил, что она имеет в виду время, когда я уже в общем-то был, но еще не родился.

      Естественно, оперируя общепринятыми понятиями о возрасте, можно увидеть, что когда мне было 11 лет, моей маме было 33, когда мне исполнилось 22, то маме — 44. И так далее. Числа эти все примечательные — они состоят из одинаковых цифр, и имеют в математике специальное название: однообразные числа, или репдиджиты по-английски (repdigits), или же шнапсовые числа по-немецки (schnapszahl). Следует еще добавить, что эти числа также являются и палиндромами, то есть читаются одинаково, как слева направо, так и справа налево. Но, наверное, такое добавление может оказаться перебором, способным отпугнуть многих из начавших читать этот текст. Кроме моей мамы. Потому что ее неизменно, на протяжении всех этих наших палиндромальных лет, живо интересуют мои творческие экзерсисы, все что я думаю, говорю, и пишу, невзирая на степень удаленности всего этого от реальной жизни, от сфер ее знаний и увлечений.

      Конечно, я прекрасно понимаю, что для каждой мамы ее неандерталец — это любимый неандерталец. И всё, что этот неандерталец делает, неизбежно вызывает у его мамы интерес, одобрение, и даже восторг. Но как же здорово быть любимым неандертальцем у моей, именно у моей мамы!

      Вот картинка из весьма далекого прошлого: мама заглядывает в комнату, подсаживается к расставленному обеденному столу, заваленному листками моих черновиков, журналами, и книгами, деликатно листает огромный бухгалтерский фолиант — мой рабочий журнал с теоретическими выкладками, формулами, и расчетами, который я веду, работая над диссертацией. Всматривается в ряды уравнений, тянущихся с одной страницы на другую, разглаживает ладонью и без того гладкие страницы плотной сетчатой бумаги. Доходит до разворота, где все перечеркнуто, исправлено, написано заново чернилами другого цвета, и опять перечеркнуто. Смотрит на большой красный вопросительный знак завершающий всю эту катавасию. Делает вид, что только сейчас замечает мой тяжелый, отрешенный взгляд, упертый в стену где-то рядом с пианино. Начинает говорить своим поставленным голосом учительницы начальной школы, который почему-то меня сразу же успокаивает — Ты молодец! Смотри, как у тебя все прекрасно организовано, четко и аккуратно записано. Я прямо чувствую гармонию твоих формул. Вот здесь только что-то сбилось. Ты просто давно уже работаешь сегодня. Знаешь, надо умыть лицо холодной водой, отвлечься на полчасика, почитать что-нибудь, подремать. У тебя уже такой разбег, что никуда оно теперь не денется, все сложится в голове, и опять польется на бумагу, как миленькое!

        Как она почувствовала, что нужно было заглянуть, зайти, и подсесть ко мне, даже не постучавшись, игнорируя железное правило, ею же самой и установленное для всех, даже для папы — абсолютная тишина в доме, никаких разговоров со мной, пока я сам не выйду из комнаты, где работаю? Не знаю, даже предположить не могу… Просто она — моя мама.

Рассказ четвертый: Черная газель

       Дело было весной, и мы с мамой шли по улице Ефимова, от нашего дома на углу Фонтанки к тогдашней площади Мира, которую, конечно же все называли ее настоящим именем — Сенная. Вернее мама шла, а я ехал на велосипеде. Не помню уже, конечно, куда и зачем мы направлялись, но помню как я радовался тому, что мама взяла меня с собой, да еще и вместе с моим четырехколесным немецким велосипедом. Правильнее сказать, настоящих колес было два, с толстыми светлыми шинами, но сзади еще привинчивались два маленьких колесика, позволяющие не падать вместе с велосипедом ребенку, еще не научившемуся держать равновесие. Это сегодня в кои-то веки увидишь малыша без такого велосипеда, а тогда вещь эта была редкая, примечательная. Ну и гонялся я на этом велосипеде целыми днями, расплескивая, к радости домашних, переполнявшую меня энергию, которая в противном случае выливалась бы непосредственно на них.

      И все было бы прекрасно в этот день, залитый в моей памяти не по-ленинградски солнечным, теплым светом, но тут мама посмотрела на часы и сказала мне: «А ну, покажи-ка мне как ты быстро можешь ехать». Наверное, она поняла что мы опаздываем и хотела наше продвижение слегка ускорить.

            Но я, ощущая себя лихим велогонщиком, гордо поинтересовался — А ты за мной угонишься?

            — Ха, угонишься, говоришь — усмехнулась мама — да я тебя запросто обгоню. Давай вот начнем отсюда, и — кто первый будет вон у той афишной тумбы. И она показала рукой метров на 150 вперед, почти к самому углу Ефимова и Сенной. То есть, выражаясь аллегорично, плеснула керосина на огонь.

            И вот я мчусь вперед, к тумбе, изо всех сил кручу педали, и, скашивая глаза вправо, вижу бегущую маму. Мою красавицу маму, в модном черном демисезонном пальто, с развевающимися черными волосами, в блестящих черных туфлях, элегантно летящую по тротуару. Куда там Вилме Рудольф, чемпионке по спринту, героине олимпиады в Риме, о которой я читал в «Огоньке», и прозвище которой — Черная Газель, будоражило мое детское воображение. Вот она, настоящая черная газель — моя мама! И дыхание у меня перехватывает от невозможного великолепия происходящего.

            Но тут я чувствую, что мама вырывается вперед, привстаю на педалях, утраиваю бешеные усилия, и несусь уже изо всех моих последних детских сил, но маму догнать не могу, никак не могу. А велосипед мой неожиданно подпрыгивает на колдобине, и я лечу через руль, и разбиваюсь в дым — мои руки, ноги, и даже щека ободраны об асфальт. Но я не плачу, я горюю о своем поражении и, в то же время, восхищаюсь совершенно неожиданным для меня грациозным и стремительным бегом моей мамы. Я ведь совсем не знал, что она может так бегать!

            А мама уже добежала до финиша, до афишной тумбы, и бежит обратно ко мне. Причем бежит гораздо быстрее чем в ту сторону, потому что она видит, что я сижу на земле у помятого велосипеда и лицо у меня в крови. Мама расстроена, ощупывает меня, вытирает мою щеку носовым платком, и мы отменяем все планы и поворачиваем обратно домой. А когда мы заходим в парадное, она мне говорит — Ты здорово ехал, очень быстро. И не плакал, когда упал. Это замечательно. Но надо учиться ездить так, чтобы не падать. Колесики задние мы тебе завтра снимем.

            И я воодушевляюсь, и плакать раздумываю окончательно, и начинаю ждать этого светлого завтра, когда я начну ездить на двухколесном велосипеде, почти как взрослом. И не перестаю удивляться, как это мама может так быстро и красиво бегать?! Но ответ мне хорошо известен. Просто она — моя мама.

Рассказ пятый: Верблюд

            Во время войны моя бабушка, мамина мама, увезла маму в эвакуацию, в Сталинабад, ныне — Душанбе. И там приключилась история с верблюдом. Да, да, в Душанбе были верблюды, для детей родившихся и выросших в Ленинграде — животные крайне экзотические. Естественно, что моя мама, которой в ту пору было отроду восемь лет, обратила на встретившегося ей на улице верблюда самое пристальное внимание.

            Верблюд был величественен, надменен и флегматичен. И играть с мамой никак не хотел — чай не кошка тебе или же собака какая-нибудь. Тогда мама стала прыгать перед ним, размахивая руками и выкрикивая тут же сочиненную дразнилку — Верблюд Яшка, красная рубашка… Короче, пыталась установить контакт с представителем другой цивилизации. Однако же концепция мультикультурализма в те времена, как, впрочем, и в эти тоже, не разделялась многими обитателями Душанбе. Поэтому верблюд, утомленный контактом, в котором он был совершенно не заинтересован, обиделся и плюнул.

       Три дня бабушка попеременно лупила и мыла, вернее пыталась отмыть маму — неустроенность в эти их первые дни в Душанбе была страшная, горячей воды не было, и вообще бабушке было совсем не до ликвидации последствий провалившегося контакта с верблюдом. Даже сегодня, восемьдесят лет спустя, мама заметно оживляется, когда вспоминает эту историю [1].

     А ты видела потом этого верблюда? — спрашиваю я маму, слегка беспокоясь за дальнейшую судьбу этого ни в чем неповинного животного, совершенно непонимавшего, с кем он связался.

            Ну конечно — улыбаясь отвечает мне мама — Мы подружились, и я даже на нем каталась. И подружек своих на нем катала. Он чувствовал себя виноватым и на все соглашался. Мы так и продолжали звать его — Яшка. И всегда приносили ему что-нибудь вкусненькое. Даже когда было голодновато и самим есть хотелось.

            А вот я никогда не катался на верблюде. И маме завидую, хотя точно знаю, что дружить с верблюдом я никогда бы не смог. Тем более с таким, который на меня плюнул. А вот она могла. Просто она — моя мама.

Рассказ шестой: Очень долгий день

Если хочешь рассмешить Б-га,
расскажи ему о своих планах.

Вуди Аллен

      Начался этот день для мамы рано утром, можно даже сказать, ночью, задолго до рассвета. Уже в полшестого она отлетела из Тель-Авива в Амстердам. Там она немного погуляла вдоль витрин аэропортовских магазинов, и тем же утром вылетела в Атланту. Настроение у мамы было прекрасное — она ехала ко мне в гости и мысленно еще раз прокручивала в голове предстоящие три недели. Планы у нас были грандиозные, заранее оговоренные, согласованные, и мамой утвержденные. Упор был сделан на то, чтобы побыть вместе, вволю обо всем наговориться и намолчаться, погулять по атлантским достопримечательностям, и слетать в Нью-Йорк для турне по культурным оазисам этого невозможного для жизни и несравненно привлекательного для короткого визита мегаполиса. А также в Нью-Йорке мама хотела увидеться с родственниками, которые раньше все жили в нескольких остановках ленинградского трамвая от нас и друг от друга, но вот уже много лет как оказались рассеянными по разным городам, странам, и континентам. И это она еще не подозревала о том, что в качестве сюрприза я заготовил автомобильную поездку, в стиле “Одноэтажной Америки” Ильфа и Петрова, по южным Аппалачам, оттуда — на побережье Джорджии, в колониальную Саванну, и затем на океанский курорт во Флориде.

     Думать о предстоящем было радостно и вместе с тем волнительно. Да и полет через Атлантику предстоял долгий. Поразмыслив, мама приняла снотворное, жестами попросила стюардессу ее не беспокоить, и крепко уснула. И этот ее сон пришелся в аккурат на излом мировой цивилизации, отделил окончание в общем-то благополучной и обжитой эпохи “до” от стремительно, как цунами, накатывающейся новой эпохи “после”. Или же, выражаясь по-житейски, словами Бабеля — «А тем временем несчастье шлялось под окнами, как нищий на заре».

      Мама проснулась от того, что ее трясли за плечо. Самолет шел на посадку. Что-то рано садимся — подумалось ей — Лететь-то еще ведь несколько часов до Атланты. Не иначе в самолете поломка какая-то, или погода испортилась, вот ведь незадача. Но так как сообщений командира корабля она не понимала, а пассажиры вокруг нее были спокойны, то она благоразумно решила не нервничать попусту, а терпеливо ждать развития событий. Вот только жалко что сын-то в аэропорту похоже будет ждать ее дольше, чем рассчитывал.

      А в это время … Этим поздним утром одиннадцатого сентября две тысячи первого года, когда воздушное пространство над Соединенными Штатами, впервые в истории, было закрыто для всех без исключения гражданских воздушных судов, когда поднятые по тревоге летчики-истребители получили приказ сбивать любые не подчиняющиеся командам самолеты, когда Президент, на борту авиалайнера номер один военно-воздушных сил США, уже был на пути к подземному бункеру удаленного стратегического командного центра в Небраске, когда я бился с телефоном и интернетом, тогда еще совсем не таким могучим и всезнающим как сегодня, чтобы найти бесследно пропавший в этой катавасии мамин рейс KLM 621H…

      В это самое время, мамин самолет уже заходил на экстренную посадку на дальнем северо-востоке Канады, на Ньюфаундленде, в городе Сент-Джонс. В общем, черт знает где, на краю света. И мама, со всеми другими пассажирами, покинула самолет, не взяв с собой, по указанию экипажа, ничего, кроме маленькой сумочки — как потом стало понятно, опасались оружия и бомб в ручной клади. Ее лекарства, теплые вещи — все это осталось в самолете. Пассажиров привезли в местную школу, усадили перед большим экраном, и показали нью-йоркские сцены этого безумного утра. Сначала мама подумала, что их развлекают художественным фильмом, типа Кинг Конг. Но ей повезло — рядом с ней оказалась девушка из этого же самолета, которая когда-то учила русский язык. И она объяснила маме реальность происходящего кошмара. И следующие два с половиной дня мама провела в этой школе, на полу, в легкой летней одежде, совершенно не представляя, что будет дальше.

       Нельзя не сказать о замечательных людях далекого и весьма скромного по размерам города Сент-Джонс, на головы которых, в буквальном смысле этого слова, свалились пассажиры десятков огромных межконтинентальных воздушных лайнеров, доселе невиданных в весьма скромном местном аэропорту. В кратчайшее время, добровольцы обеспечили местные школы, где разместились пассажиры, матрасами, постельным бельем, горячим чаем и кофе, едой, первой медицинской помощью.

       А потом, на третий день, тот же самолет увез маму и всех ее попутчиков обратно в Амстердам. Перед посадкой, они собирали свои вещи из раскуроченных и разбросанных в грязи, на кромке взлетного поля, ручной клади и багажа. Понятно, что в безумии развернувшейся ситуации, службам безопасности, спешно досматривающим выброшенный из самолета багаж, было не до церемоний. В Амстердаме измученную, простуженную, маму, только-только воссоединившуюся, наконец-то, со своими лекарствами, спросили куда она хочет дальше лететь — опять в Атланту, или же домой, в Тель-Авив. И конечно же, она выбрала Атланту. И прожила еще три дня в Амстердаме, в гостинице, отлеживаясь и отпиваясь горячим чаем, пока Америка опять не открыла свое небо для иностранных лайнеров.

            Мы с мамой провели замечательные две недели в Атланте. И хотя, конечно же, программа наша несколько съежилась, и до Нью-Йорка мы уже не доехали, но нагулялись, насмотрелись всего, и наговорились всласть, как редко удавалось и до и после того. Я храню программку с памятного концерта в Атлантской филармонии, на котором мы были вместе с мамой, концерта, где мирового класса симфонический оркестр, наверное впервые в своей истории, неожиданно и чрезвычайно уместно начал с исполнения американского гимна, который чопорная филармоническая публика, слушала стоя, правая рука каждого приложена к сердцу. Многие плакали. Это был незабываемый концерт, незабываемые дни, незабываемое время.

            А двадцать лет спустя, мама рассказала мне, что вернувшись в Тель-Авив, она первым делом отправила подарок и деньги в Сент-Джонс, одной женщине, которая добровольно помогала пассажирам, разместившимся в местной школе.

      Ну, подарок это дело понятное, конечно, это правильно, а вот деньги-то зачем — удивился я — она же и обидеться могла.

      Видишь ли, она мне на свои деньги там кое-что купила, по моей просьбе — несколько неуверенно начала объяснять мама — Мы как бы подружились слегка, она тоже учительница, и она у меня все спрашивала — чего мне не хватает, мол, чем она может помочь.

    — У меня ведь с собой ничего не было, вообще ничего. Летняя юбка и блузка на мне, и все. И это на севере. Ну так я ей прямо и сказала — ничего мне не нужно, вот только, если можешь, купи мне две пары трусов.

   — Она удивилась, но поехала сразу, и купила, привезла мне. Вот это мне здорово помогло, ну и настроение сразу поднялось.

   И остался я, как говорится, с открытым ртом. И не устаю я удивляться и восхищаться ей. Вот как, как только она выстояла в этой невероятной одиссее? И вышла из нее такой же бодрой, оптимистичной, и элегантной? Просто она — моя мама.

Рассказ седьмой: Учительница первая моя

       Моя мама — учительница. Звучит примерно также неоправданно скромно, как Шекспир — драматург, или Ландау — физик. В общем-то, формально, правильно, но совершенно недостаточно, не отражает огромности таланта, роли, признания. Правильно было бы сказать, что моя мама — учительница выдающаяся, таланта безмерного, от Б-га.

      Я не буду Вам рассказывать о показательных уроках, на которых вдоль стен ее ленинградского класса плечом к плечу стояли делегации отечественных и зарубежных педагогов, или о министерских и обкомовских проверках, которые, как районный, так и городской отделы народного образования неизбежно направляли именно в ее класс. И я даже не буду Вам рассказывать о маминых учениках, которые ее боготворили, и все, до самого последнего балбеса из безнадежно неблагополучной семьи, из кожи вон лезли, чтобы заслужить ее одобрение своими знаниями, своими творческими усилиями. Как, например, тот мальчик, давно уже дедушка, который написал в сочинении, что у его кошечки синие глазки и золотые зубки, и горько плакал, когда полного одобрения у мамы этот шедевр в стиле ар-нуво не встретил. Нет, об этом я рассказывать не буду, все это общеизвестно, и как сказал поэт, тут ни убавить, ни прибавить …

            А расскажу я Вам вот что. Все десять лет я проучился не в школе по месту жительства, а в той школе, где работала мама. Начинал я в классе у ее лучшей подруги — прекрасного педагога, которая дала мне очень многое. Естественно, что все детали и перипетии моего школьного учебного процесса становились маме известны до мельчайших деталей. Ну а дома она со мной работала сама. Один на один. И она научила меня самому важному — на всю жизнь научила меня учиться. А так же получать удовольствие от узнавания нового, от новых знаний. И радоваться, когда в голове складывается что-то, чего до этого не было, когда из хаоса, из ничего, рождается что-то новое. Другими словами, она научила меня, ребенка, основам и радости творчества. Именно на меня она потратила неизмеримо больше времени и усилий, чем на кого бы то ни было еще. И уж я-то точно знаю какой она учитель — совсем не по чьим-то рассказам, а, как говорится, из первых рук.

      И еще я расскажу Вам о том, что маму, к моему некоторому удивлению, огорчало. Нагрудный знак “Отличник народного просвещения РСФСР” хорошим учителям выдавали довольно-таки широко. Дали его и маме. А вот такие звания, как “Заслуженный учитель школы РСФСР”, и уж тем более “Народный учитель СССР” ее обходили стороной. Что совершенно не удивительно для беспартийной еврейки, да еще и в Ленинграде того времени, где правил бал товарищ Романов и иже с ним — шариковское быдло, по меткому выражению Веллера, прошедшее славный путь от сперматозоида до члена Политбюро. И вот это отсутствие формального признания в виде почетных званий — ситуация распространенная и вполне ожидаемая в ту эпоху, приносило моей всё и всех понимающей маме, нешуточные переживания. Конечно же дело здесь было не в ее тщеславии, а совсем в другом — в несправедливости, в колоссальном противоречии между тем, чему она учила детей, и тем миром, в который эти дети выходили из ее класса.

    Самое удивительное, что к этим званиям, несмотря ни на что, ее представляли. И в конце концов, директор ее школы, человек заслуженный и влиятельный, после очередного такого представления, и неизбежной затем многочасовой разборки и головомойки сначала в райкоме, потом и в горкоме партии, горько сказал маме — Эту стену не пробить, не пробить никогда и никому. Если ты хочешь, мы будем продолжать, но в следующий раз меня просто уволят. И у тебя будет другой директор. Скорее всего, работать тебе тогда будет хуже.

    И история с учительскими званиями надолго заглохла. А потом, годы спустя, в эпоху поздней перестройки, в школе появился новый молодой директор, и с изумлением обнаружил, что легендарная учительница, на показательных уроках которой он, будучи еще студентом, с замиранием сердца стоял за спинами преподавателей педагогического института, почетных званий никаких не имеет. И взорвался, и настоял, и очередное представление на маму прошло таки ленинградские инстанции, и ушло в Москву, где начало гулять по разным комиссиям и кабинетам. Продолжалось это все два года, но маме уже было совсем не до того — летом 1990 года она уехала в эмиграцию. А восемь лет спустя, приехав на несколько дней в Ленинград, мама зашла в свою бывшую школу, и увидела памятную доску старых учителей, со своей фотографией, под которой было написано “Заслуженный учитель РСФСР”. Оказывается, звание это в 1991 году ей все-таки присвоили — прямо перед распадом Советского Союза.

       Рассказывая эту историю, мама всегда замечает — Вот спорят умники — от чего это распался, мол, бывший Союз. И все больше про исторические закономерности да экономику толкуют. И невдомек им, что страна эта просто не могла пережить присвоения мне звания заслуженной учительницы.

    И, слушая маму, я не могу не признать, что в каждой шутке есть лишь доля шутки…

       Мама уже давно, больше тридцати лет, на пенсии, давно не входит в класс, навстречу улыбкам и восторженно распахнутым ей навстречу детским глазам. Она по-прежнему занимается дома — теперь уже не со мной, а с правнуками, и они так же, как и поколения ее учеников до них, обожают и боготворят свою необыкновенную учительницу. Ей, в конце девятого десятка лет, по-прежнему интересно и важно заинтересовать, научить, зажечь сидящего рядом с ней ребенка. Просто она — моя мама.

Атланта, февраль — март 2022 г.

Примечание

[1] Ранняя версия рассказа “Верблюд” присутствует в качестве примечания к моей повести “Бабушки”, опубликованной в альманахе “Еврейская Старина”, №1 (112) 2022 года

Print Friendly, PDF & Email

Давид Лялин: Семь рассказов о маме: 4 комментария

  1. Мира

    Давид, большое спасибо!
    С удовольствием прочитала и порадовалась, что Вам так повезло с мамой.
    Жду новых рассказов о Вашей замечательной семье.

    1. Давид Лялин

      Спасибо, Мира, что нашли время прочитать и оставить свой отзыв! Да, действительно — с мамой мне повезло. Конечно же — незаслуженно. Да и какие заслуги могут быть на момент рождения 🙂 Всего Вам доброго!

    1. Давид Лялин

      Рад что и этот мой текст Вам понравился, уважаемая Берта Дарская! Спасибо Вам за то, что не только читаете, но и оставляете свои комментарии. Такая обратная связь значит очень многое … Ну и, конечно же, критические замечания тоже ценны и приветствуются 🙂

Добавить комментарий для Мира Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.