©Альманах "Еврейская Старина"
    года

Loading

Жил папа во времена сложные, тяжелые, и по отношению к таким как он, крайне недружелюбные. Время то ломало жизни по-разному. Кому-то в буквальном смысле, физически уничтожая человека. А многим — выталкивая за пределы сфер их интересов, лишая возможности проявить себя в области, к которой лежала душа, к которой вели способности и душевная, личностная организация.

Давид Лялин

ПАПА: КОНТУРЫ БИОГРАФИИ

Абрис вступительный: Вместо предисловия

Давид ЛялинДвадцатый век в России поощрял единообразие. Ярких, неординарных людей было немного, и тем заметнее они выделялись, и тем сложнее им было жить и выживать. Мой папа был одним из таких людей. Жовиальность его натуры, в сочетании с глубоким и поразительно быстрым умом, безбрежной начитанностью, энциклопедичностью и глубиной знаний в истории, политике, культуре, поддерживалась незаурядным, отточенным красноречием. Все это обрушивало на окружающих речевой поток, как правило, существенно превышающий их биологические способности к восприятию информации. Многие тянулись к нему, подпитываясь знаниями, оптимизмом, весельем, и получая удовольствие от нахождения в сфере притяжения этого незаурядного феномена. Другие же не могли смириться с его очевидным интеллектуальным превосходством, и простить ему часто отсутствующую деликатность, при этом ненавидя его, как водится, от всей души. Равнодушным он не оставлял никого. А сам он был довольно-таки безразличен к укусам недоброжелателей, поглядывая на них как слон на мосек, как слон в посудной лавке, слон, совсем не интересующийся осколками и чужим мнением об этих осколках. И мало кто, кроме самых близких, знал, что человеком он был ранимым, впечатлительным, глубоко переживающим подлинные и мнимые несправедливости и обиды.

Жизнь его была полна несовместимостей, противоречий, и непонятностей. Как будто огромный масштаб его личности позволил ему дотянуться и захватить отовсюду самых полярных вещей — и высоко сверху, и глубоко снизу, и оттуда, куда далеко-далеко прямо-направо-налево пойдешь. Папа прожил полную, интересную, хорошую жизнь. Но закончил ее рано, очень рано, больным, парализованным, в глубокой депрессии. Он женился по любви на красивой, обаятельной, любящей его женщине — моей маме, но к концу шестого десятка своих лет повел себя так, что она настояла, чтобы он ушел от нее. И хотя потом папа вернулся, но это уже была совсем другая история. Другой коленкор, как сказал бы его отец, мой дедушка. У папы были близкие друзья, с которыми он прошел всю жизнь, для каждого из которых он сделал очень и очень много, и которые бросили его, забыли о нем, когда он заболел. Библиофил, он собрал огромную, превосходную, по любым меркам, библиотеку, но читал с годами все меньше и меньше. Так же, как он забросил и филателию, и фотографию — увлечения, которым он долгие годы предавался фундаментально и страстно. Папа был признанным острословом, но шутки его разнились невероятно — от тонких салонных каламбуров, до грубых и фантастически неприличных эскапад. Он был прекрасным отцом, любящим дедом, но дети и внуки его не назвали своих детей в его честь. Человек, бесконечно преданный семье, он, по щедрости своей натуры, мог внезапно полностью переключиться на помощь малознакомому человеку, не скупясь, обильно бросая в эту топку и свое время, и деньги, и совершенно немыслимые подарки. Его бережное, можно даже сказать, нежное отношение к своей маме, образцово-почтительное отношение любящего сына, выглядело особенно трогательно на фоне его бурлящей, зачастую чудовищно-бесцеремонной, задиристой натуры.

Мне незаслуженно повезло, что он был моим папой. Он дал мне безмерно много, но очень о многом мы с ним недоговорили. Эти заметки — запоздалая попытка поговорить с ним и о нем, о его жизни, жизни незаурядного, противоречивого, и очень любимого человека. Он был моим папой. В этих заметках — контуры его биографии.

Абрис первый: Что в имени твоем

Муленька, Муля, Сэм, Самуил, Самуил Аронович, дядя Муля, дедушка Муля, Шмуел. Все это имена, которыми разные люди, в разные годы его жизни называли моего отца. Впрочем, отцом я его не называл никогда, а только — папой. Так же, как и он обращался к своему отцу — папа, и так же, как моя дочка, когда говорит по-русски, называет меня. Печально, что я уже никогда не узнаю, как мой дед называл своего отца, моего прадедушку — как это почти всегда бывает, пока ты молод, такие «мелочи» тебя не интересуют, не до них, а потом время ушло и спросить уже не у кого. Думаю, что, скорее всего, так как идиш был их родным языком, то обращение было «тате, тателе» (папа), а не более формальное «фатер» (отец). Думаю … Раньше надо было думать, нелюбопытный ты наш — говорю я себе, и возвращаюсь от прошлого, уже навсегда закрытого от меня пеленой времени, прошлого, о котором я могу только лишь гадать, к повествованию о том, что я знаю, о папе.

Имя Самуил ему дали в честь его дедушки, Самуила Гушанского. Как известно, имя — это судьба. Умер папин дедушка очень рано. Семейное предание донесло грустную историю о том, как его маленькая дочка, папина мама, забежала в комнату с улицы, и увидела своего папу, сидящего мертвым за обеденным столом. По всей вероятности, это был инфаркт или инсульт. Сердечно-сосудистые проблемы преследовали и его детей — и мою бабушку, папину маму, и ее брата Яшу, и других братьев и сестер. Передалось это и следующему поколению, поколению моего папы — по меркам нашего времени, он умер довольно-таки молодым, перенеся до этого уже два инфаркта и тяжелый инсульт.

Уменьшительное имя от Самуила — Муля. Вот так чаще всего к папе и обращались. Близкие родственники называли его Муля Маленький — потому что был еще и Муля Большой, его старший двоюродный брат, Самуил Кричевский. Определение “маленький” по отношению к моему папе, мужчине весьма-таки серьезному, взрослому и представительному, всегда вызывало у меня недоуменно-веселую улыбку. А вот имя Муля не вызывало улыбок никогда и ни у кого, несмотря на все веселые ассоциации, особенно с крылатой фразой из фильма «Подкидыш» — “Муля, не нервируй меня!” Перефразируя поговорку, я могу с уверенностью сказать, что папа был убедительной иллюстрацией того, что не имя красит человека, а человек имя. И имя его — Муля — все его многочисленные друзья и знакомые, как евреи, так и представители всех других национальностей, произносили с бросающимся в глаза уважением, весьма почтительно. Впрочем, сам себе он позволял иногда пошутить, каламбуря со своим именем. “А сейчас я приму еще рюмочку и исполню полет шмуля” — с ударением на “я” неожиданно мог объявить папа, под дружный застольный смех собравшейся компании.

И хотя звали его многие Мулей, в молодости, еще до меня, до моего рождения, он был Сэмом, то есть носил другое уменьшительное имя от Самуила, имеющее очевидно прозападный привкус. И вот почему.

Мой папа родился и прожил в Ленинграде шестьдесят лет, с перерывом на эвакуацию во время войны в Оренбурге. Старые петербуржцы помнят, что та сторона Невского, которая с четными номерами домов, полуофициально именовалась “солнечной”, а другая, с нечетными номерами — “теневой”. Так вот жил папа, и до и сразу после войны, на самой что ни на есть солнечной стороне, Невский 88, между Литейным проспектом и улицей Маяковского. Называя этот адрес, он неизменно добавлял — Там, где кинотеатр «Хроника». В те стародавние времена это уточнение начисто устраняло возможное недопонимание того, где этот дом находится. И действительно, место это было примечательное — самый что ни на есть центр Питера, самого европейского и цивилизованного города России, центральней не бывает. Съезжались на Невский издалека, чтобы погулять, прошвырнуться, пофланировать по этой исторической «першпективе». Уличная жизнь на Невском бурлила, люди приобретали и теряли, зарабатывали и тратили немалые деньги, носили совсем не ширпотребовскую одежду, встречались, влюблялись, и расставались, вели легкие, а также серьезные и ученые беседы, и обменивались новостями и анекдотами. В этом водовороте, в этой во всех отношениях очень другой, локальной жизни на Невском, бесконечно отличной от серой советской действительности, имя Сэм, совершенно неуместное по тем временам в России, конечно же было как нельзя более подходящим. И хотя потом папа жил и на улице Марата, и на Фонтанке, около Сенной площади, и на проспекте Майорова, а потом еще и в Тель-Авиве, но по его самоощущению он навсегда остался Сэмом, мальчиком, а потом и молодым человеком, с Невского. По крайней мере, так он себя ощущал, вел, говорил.

Тех времен, ясное дело, я уже не застал и никогда не слышал, чтобы кто бы то ни было называл папу Сэмом. Но глядя, как он легко и привычно, в любой компании, входит в роль бонвивана, и, демонстрируя нездешнюю галантность, «держит площадку», очаровывая дам и, нечеловеческим количеством шуток и спиртного, укладывая под стол их кавалеров… Наблюдая все это, я не мог не видеть ясно проступающие контуры водоворота Невского проспекта, окутавшего его в молодые годы, да так никогда и не отпустившего.

Со своими детьми, со мной и моей младшей сестрой, он, в третьем лице, называл себя папа Муля. Звучало это имя тепло и оптимистично, как в переиначенном им куплете, который он иногда шутливо напевал, собираясь со мной на воскресную прогулку:

Папа Муля — хороший и пригожий,
Папа Муля всех юношей моложе,
Папа Муля — прелестный наш чудак,
Без папы Мули мы ни на шаг!

Ну, довольно, пожалуй, о его имени. Поговорим теперь о том, куда же я ходил с папой на эти самые воскресные прогулки. Но об этом — следующая история.

Абрис второй: Музейные воскресенья

Вообще говоря, папа очень любил поспать, особенно в выходные, или, во времена моего раннего детства, в один единственный выходной, который тогда был — воскресенье. А также в праздники, в особенности, в День Конституции, 5 декабря. Этот праздник сделали специально для меня — говорил папа. В отличие от других праздников — 7 ноября и Первомая, когда ему, как руководителю производства, лицу начальствующему, нужно было рано вставать, чтобы идти на демонстрацию — в этот праздник никаких демонстраций не было, да и праздновать-то было нечего, и он мог поспать всласть, хоть до самого полудня. Папа и умер именно в этот день, 5 декабря. Как будто Господь подарил ему вечный сон именно в тот день, в который он любил поспать больше всего.

Вот как-то оставили меня, совсем еще маленького, с папой дома. Куда все — и мама, и бабушка, и дедушка в выходной могли уйти без меня и без папы — ума не приложу. Но невероятное произошло. Так вот, папа, почитал мне, покормил оставленным натертым яблочком, поиграл со мной чуть-чуть, ну и предложил сыграть в игру кто кого переспит, то есть, кто раньше проснется, тот и проиграл. Заинтригованный необычностью соревнования, и движимый перспективой одержать победу над папой, который всегда просыпался и уходил на работу, когда я еще спал, я согласился. Улеглись мы на диване, и папа мгновенно уснул. Ну а я, несмотря на все старания, заснуть не мог. Но и разбудить папу, признавшись тем самым в своем поражении, не хотел. Измучился страшно. И когда наконец, дверь в комнату открылась, я бросился к пришедшим, с плачем и жалобами на несправедливость мироустройства. По моему настоянию, папу разбудили и потребовали признания, что он проиграл. Со сна он совершенно не понимал, о чем идет речь и почему все так возбуждены. Но поражение свое в конце концов признал, и, отвернувшись к стенке, с чувством выполненного долга, продолжил свой безмятежный сон.

Дел дома к выходным всегда накапливалось полно, мама и бабушка готовили, стирали, убирали. Дедушка ходил на рынок и по магазинам за покупками. Ну а папа к домашней работе не был приспособлен совсем. И поэтому его со мной отправляли гулять. Да и к тому же, так как в будние дни он приходил с работы поздно, эти прогулки в выходные, по существу, были единственным временем, когда мы могли побыть вместе, один на один. Как правило, папа вел меня в какой-нибудь музей, благо музеев в Ленинграде было предостаточно. Думаю, что за время моего детства, обошли мы их все. Бывали мы, конечно, и в Эрмитаже, и в Русском музее, да и в других классических культурных собраниях северной столицы, но больше всего запомнилось мне время, проведенное с папой в Музее артиллерии, инженерных войск, и войск связи, расположенном в кронверке Петропавловской крепости, а также в Музее связи около Главпочтамта. Инженерные достижения и их история папу занимали всерьез, эрудиции и энциклопедической памяти ему было не занимать, и он с удовольствием дополнял то, что я слышал от экскурсоводов многочисленными историями, байками, легендами. Естественно, что папин интерес быстро передался и мне, и я завороженно слушал истории об изобретениях и развитии техники.

Помню ошеломляющее впечатление, которое на меня, шести- или семилетнего, произвела демонстрация в одном из этих двух музеев, не помню точно в каком, факсимильной связи — прообраза современного факса. Под внимательными взглядами большой экскурсии, я написал несколько слов на листе бумаги и нарисовал собачку, экскурсовод вставил этот лист в довольно-таки внушительный аппарат. Ну а папа, как фокусник, выдёргивающий зайца из шляпы, на другом конце музейного зала, получил и громко прочитал мое послание, а также продемонстрировал экскурсантам копию с нарисованной картинкой. Это было невероятно! Но еще более невероятными были папины рассказы об истории этого изобретения, оказавшегося весьма почтенного возраста — первые прототипы таких аппаратов для передачи изображений были сделаны еще в середине 19-го века. Впрочем, даже и в конце восьмидесятых годов 20-го века, на момент моего отъезда из России, факсимильная связь не была вещью широко распространенной.

Надо сказать, что папа вообще относился к технике, инженерии, к достижениям инженерного искусства, с неизменным интересом и почтением. Были у нас дома вещи, которые сегодня, все всяких сомнений, украсили бы любой музей техники. Например, елочная гирлянда с блоком управления, собранным умельцами из папиной лаборатории. Размером это чудо техники было с небольшую тумбочку, весу немыслимого, сложная логика переключения маленьких лампочек воплощалась на ламповых схемах управления и электрических реле. Монстр этот имел промышленные тумблеры, переключая которые, можно было выбирать режимы мигания лампочек гирлянды. Ничего подобного тогда, в конце пятидесятых, не существовало — таких причудливых цепочек бегущих и перемигивающихся елочных огней я не встречал до конца девяностых, да и то увидел я что-то подобное уже не в России, а в Америке.

Излишне говорить, что такие технические новшества, как лампы дневного света и цветной телевизор, появились у нас дома намного, на годы раньше, чем широкая публика получила возможность с ними познакомиться. Естественно, не обошла эта тенденция и мои игрушки. Помню, как папа подарил мне чудесную, вручную сделанную, радиоуправляемую модель парохода. Пускали мы ее с папой, окруженные огромной толпой, в большом фонтане перед Адмиралтейством. Управление я освоил быстро, и пароход, повинуясь моим радиокомандам, творил чудеса — мчался вперед, круто разворачивался, сверкал огнями, и даже гудел. Народ был в восторге, также, как и всегда строгие, «при исполнении» патрульные милиционеры, которые с интересом, не вмешиваясь, смотрели на это не санкционированное представление. Вдруг, в самый разгар всеобщего веселья, корабль перестал слушаться и застрял в самом центре фонтана. И все попытки вернуть его обратно оказались тщетными. Я уже было начал горевать всерьез, когда папа подрядил на выручку какого-то потрепанного верзилу из окружающей нас толпы. Раздевшись до трусов, тот решительно прошагал по холоднющей осенней воде огромного фонтана до самого его центра, подхватил мой пароход и, под одобрительные выкрики и аплодисменты собравшихся принес его папе. Схватив заранее оговоренную денежную купюру, он рысцой рванулся в сторону Гороховой чтобы «поправить здоровье».

Пароход отправился назад, в папину лабораторию, на доработку, ну а я усвоил пару инженерных уроков, сформулированных папой по дороге домой. И главный из них — все что может сломаться, обязательно сломается, причем в самый неподходящий момент. Да-да, внимательный читатель — это тот самый закон Мерфи, обретший популярность лишь спустя несколько лет, в конце 60-х, после выхода невесть как прорвавшихся в печать фантастически смешных и увлекательных книжек «Физики шутят» и «Физики продолжают шутить». Ну, и кроме того, другой урок, о том, что желательно избегать испытаний ценного технического изделия в условиях, где выход его из строя ведет к потере этого изделия и невозможности исследовать причины поломки. И, наконец, самое главное — если деньги могут решить проблему, то это вовсе и не проблема, а так, всего лишь расход, временное обстоятельство. Урок фундаментальный, который я часто вспоминал и вспоминаю в самых разных жизненных ситуациях.

Та як же так — с нарочито пародийным украинским акцентом говáривал папа — чтоб жид, да без грóшей?! Имея в виду, как то, что не надо позорить нацию, «дарагой», так и то, что какие-то деньги, на всякий пожарный, в кармане всегда нужно иметь. Вообще к деньгам папа относился легко. Зарабатывал он, по советским меркам, очень много, и расставался с деньгами беспечально. Не жили богато, не стоит и начинать — был его постоянный шутливый рефрен. Шутливый, потому что на самом-то деле, благодаря его работе, жили мы, для того времени, весьма безбедно. Но о папиной работе разговор пойдет уже в следующей истории.

Я вырос, и мы больше не ходили вместе по воскресным музеям, взахлёб обсуждая чудеса науки и техники. Живу я давным-давно уже на другом краю света, и в метро езжу редко, очень редко. Но каждый раз, когда оказываюсь в подземном поезде, который набрав скорость, с шумом летит по темному тоннелю — в Атланте, Нью-Йорке, или Вашингтоне, я вспоминаю картинку из раннего, невероятно далекого ленинградского детства. Мы с папой едем в музей. И поезд бешено мчится вперед, с оглушающим грохотом, вагон раскачивается, за окном темно, мне страшно, и я прижимаюсь к папе. А он, ободряюще улыбаясь, показывает рукой в пролетающие за окном редкие фонари и гордо произносит “Вот какой скорости добились наши инженеры!” И я успокаиваюсь, и даже начинаю гордиться, что еду в таком поезде, еще одном чуде, сотворенном инженерами. Один из которых — мой папа.

Абрис третий: Первым делом самолеты

Первый, во многих поколениях семьи, получивший высшее образование, папа с достоинством носил на пиджаке институтский значок ЛИАПа (Ленинградского Института Авиационного Приборостроения), который он закончил в 1953 году. Голова у него была светлая, ум глубокий и быстрый, и в учебе, и в работе он всегда был на первых ролях. Быстро поняв, что аспирантура, куда его настойчиво звали, корпение над формулами и схемами, академическая деятельность, ему не по душе, папа пошел работать на огромное оборонное предприятие и, благодаря своему неординарному уму и непревзойденному умению находить неожиданные решения производственных проблем, быстро сделал карьеру руководителя производства.

Работе он отдавался страстно и наслаждался ей безмерно. Даже нередкие ситуации, когда при испытаниях и доводке очередной военно-космической системы, он днем и ночью, каждые два часа, неделями напролет был на телефоне с инструкторами Оборонного отдела ЦК, отчитываясь о ситуации, даже эти изматывающие периоды совсем не удручали, а наоборот, зажигали, подзадоривали его.

Сделать, любой ценой сделать, несмотря ни на что, ни на какие обстоятельства, найти выход и разрешить проблему, чтобы очередное “изделие”, по поводу которого бьются в истерике на том конце телефонного провода в Москве, прошло очередной этап испытаний. И так изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год.

Точно, практически буквально папиными словами, его отношение к делу отражено в «Моменте истины» Богомолова: “Нервничать — это привилегия начальства. Главное сейчас — не устраивать соревнования эмоций! Главное для нас — работать спокойно и в полном убеждении, что сегодня, завтра… или позднее… но если мы не <сделаем>, никто за нас это не сделает…”

“Do-or-die” (сделай или умри) — было его девизом в эти годы, и, конечно же, все это безумное постоянное напряжение не проходило бесследно. Вокруг него всегда было много людей, приятелей, к нему тянулись. Застолья и компании, где он неизменно блистал, папа любил и раньше, и постепенно, помимо всегда им ценимых застольных разговоров и монологов, почувствовал вкус к выпивке, как средству, снимающему стресс. Он начал выпивать всерьез, со временем — все больше.

Производственный стресс здесь не был единственной причиной. С годами, папа все больше и больше страдал от огромного противоречия между ясно осознаваемой им дьявольской сущностью советского режима и своей самоотверженной и успешной работой на это государство. Никогда это противоречие не ударяло по нему так сильно, как в октябре 1973 года, во время Войны Судного дня, когда Египет и Сирия внезапно атаковали Израиль в самый святой день еврейского календаря, день поста и молитвы. Помню, как придя рано из института, я неожиданно застал папу дома, днем, что было совершенно невероятно. Он сидел за столом, один, необычно тихий, как пришел с работы — в костюме, с галстуком, перед почти пустой бутылкой коньяка, и отрешенно смотрел куда-то в окно. Что тоже было невероятно, потому что один он не пил вообще никогда, ни до, ни после, и в созерцательном времяпрепровождении никогда еще замечен не был. Бабушка с дедушкой были у себя в комнате, за закрытой дверью. Что тоже было необычно. Я постучал, вышел дедушка, плотно закрыл дверь за собой, чтобы я не видел лежащую на диване лицом в подушку бабушку. Но я конечно же все уже рассмотрел. Что случилось? — испуганно спросил я. Плохо дело — помедлив, почти шепотом, сказал дед — Расстроен он, даже с матерью не разговаривает. Насчет войны переживает. Совсем с ума сошел, пьет сидит. И молчит — осуждающе продолжил он, поводя плечами и сжимая кулаки. Из чего я догадался, что неудачная попытка поговорить уже состоялась и бабушка категорически запретила ему приближаться к их сыну.

Я пошел к отцу, сел рядом с ним, за стол, плеснул себе коньяку, спросил, как ни в чем не бывало — Как дела папа, о чем кручинимся? Тут он меня наконец увидел и его как прорвало. Говорил он, по-прежнему глядя куда-то в сторону, говорил вовсе не о войне, а о своей работе. Говорил о новой системе, которую они разработали и доводили последние несколько месяцев. Рассказывал с подробностями немыслимыми, потому что все это было сверхсекретно и дома о таких деталях он не распространялся никогда. Я слушал не перебивая, потому что, рассказывая, он похоже приходил в себя. В общем система эта базировалась на транспортных самолетах и, для ее испытаний, летали они каждый день, с утра до вечера. А сегодня утром — уже глядя мне в глаза говорил папа — пришли на работу, а самолетов нет. Улетели, б…дь, самолеты — горько продолжил он. Я опешил — выругаться-то папа мог, еще как мог, но, чтобы в разговоре со мной — да никогда, никогда в жизни! Еще не дай Бог дед услышит …Я даже оглянулся, но дедушки не было, он, чтобы не сорваться с папой, и не расстраивать бабушку еще больше, продолжал сидеть с ней в их комнате.

Куда улетели? — растерянно спросил я. Папа выпил, скривился, и сказал, явно через силу — На Ближний Восток улетели, вот куда. Они, б…дь, воздушный мост Москва-Каир установили. Оружие и амуницию арабам возят, чтобы Израиль громить. И систему нашу увезли, она ведь уже почти готова, последние проверки мы завершали. Вот такие дела, понимаешь. Вот на кого я работаю, понял?! Он уже почти кричал.

Но что же ты можешь сделать? — воскликнул я, и сразу же осекся. Сердце мое разрывалось от ужаса за него, и я совершенно не хотел обсуждать с папой, что же он на самом деле мог бы сделать, потому что все катастрофические последствия любых его возможных действий были очевидны. Я цедил коньяк, не чувствуя вкуса, и лихорадочно думал, как же успокоить, поддержать его?! Но в этот момент пришла мама, тоже очень рано, гораздо раньше обычного — наверное, бабушка позвонила ей в школу. Она увела папу в их комнату, и в тишине квартиры я слышал, как он плачет. А утром папа ушел на работу. И больше никаких разговоров об ЭТОМ никогда не было. Израиль одержал трудную победу в тяжелой войне. А папа вскоре сменил место работы, перейдя на еще более крупное военно-космическое предприятие, занимающееся совсем другой, далекой от земли тематикой. Типа программы спасения космонавтов на орбите и тому подобной «травоядной» деятельностью по освоению космоса.

Оглядываясь на то далекое уже время, я вижу его как одно из ключевых для папы, время, навсегда изменившее его веселое, оптимистично-циничное отношение к жизни. Взамен пришла горечь и соответствующее настроение. Ушли азарт, радость работы. Ушел и живой интерес к инженерии и истории ее достижений. А бесконечное рабочее колесо и сопутствующий стресс остались. И он продолжал тянуть лямку. И по-прежнему был успешным, незаменимым, и очень ценимым высоким начальством и всеми, кто с ним и под ним работал. Ну и выпивал он все чаще и все больше. До тех пор, пока не появились серьезные проблемы со здоровьем и, уже ближе к пенсии, он был вынужден перейти на работу в несравненно более спокойную и расслабленную систему жилищного хозяйства, где папа занимался катодной защитой труб от коррозии.

Его первая же служебная записка вызвала бурю в сонно-тишайшей заводи городского жилищно-коммунального хозяйства. Кто этот парень, откуда он взялся на нашу голову?! — кричал главный инженер, читая и не веря своим глазам: “Настоящим довожу до Вашего сведения, что приемные испытания вверенной мне системы назначены на <дата>, <время> Московского времени. Прошу Ваших указаний по кругу лиц, допущенных к ознакомлению с планом испытаний и схемой расположения объектов означенной системы, а также по транспортному, охранному, и контрразведывательному обеспечению и координации предстоящих мероприятий.” Одним словом, переход в гражданский сектор дался папе не так-то просто, но конечно же, такого бешеного стресса и гонки на работе уже не было.

И, что существенней всего, эта работа позволила ему в конце концов выехать из страны, уехать в Израиль — похоже, что в суматохе рушащейся империи, его совсем недавнюю сверхсекретную работу просто просмотрели. Или же, что еще более вероятно, всем уже было все равно. Ну а в Израиле его инженерная работа закончилась, как по причине возраста, так и состояния здоровья. Какое-то время он еще поработал на парковочной стоянке в Тель-Авиве, где категорическое нежелание местного населения оплачивать стоянку вызывало у него совершенно искреннее изумление и негодование. А потом он окончательно вышел на пенсию, пенсию, предоставленную ему тем самым государством, победой которого в войне 1967 года он так гордился, и о трудностях которого в войне 1973 года и своей невольной, реальной или же, скорее всего, воображаемой причастности к этим трудностям он так переживал.

Одним из следствий папиного производственного опыта, было то, что я никогда не работал в оборонной промышленности. Куда в общем-то, с моей инженерной специальностью — Автоматика и Телемеханика, вела прямая, накатанная дорога, по которой пошло большинство моих институтских однокашников. Мобилизовав свои связи, папа выбил для меня распределение в совершенно “открытый” НИИ автоматизации производства строительных материалов. За что я ему безусловно благодарен — в 1978 году, в Ленинграде, руководимом товарищем Романовым, это было совершенно грандиозным достижением. Ну и естественно, разрабатывать системы управления для гражданских нужд, чем я занимался как в России, так и в Америке — это занятие, которое избавляет тебя от многих моральных переживаний. Спросите хотя бы у академика Сахарова. Или же у моего папы.

Колесо времени крутанулось вперед, и внук моего папы, мой племянник, отслужив в Израильской армии, стал инженером, как и его дедушка. Может быть, и кто-то из правнуков моего папы пойдет по его стопам, продолжив эту инженерную сагу уже в совсем другие времена и совсем в других обстоятельствах.

Абрис четвертый: Веселье и смех

Папа был не только умным, но и необычайно остроумным человеком. И тем самым служил прямым подтверждением родственности, близости этих слов — ум и остроумие — в русском языке. Однако, в отличие от, скажем Жванецкого, свои шутки, каламбуры, монологи, истории он никогда не записывал. И поэтому сегодня, по прошествии вот уже более двадцати лет со времени его ухода со сцены жизни, более тридцати лет с того дня, когда мы с ним разъехались по разным континентам, и вот уже более сорока, пятидесяти, а то и всех шестидесяти лет с тех пор, как я слышал его шутки и остроты каждый день, шутки молодого, веселого, полного жизни человека, по прошествии всех этих лет многое забылось, многого уже никогда не восстановить, многие люди, которые могли бы помочь в этом, тоже уже ушли. И все же…

И все же я помню оставшуюся нетронутой, после долгого, многочасового застолья, еду на столах — нетронутой, потому что все собравшиеся буквально заходились от смеха, слушая папу, заходились до слез, до конвульсий, до жалобных просьб сдавленным до спазмов от смеха голосом — ну подождите, дайте хоть отдышаться на минуту! На что папа, переключая тональность с петербургских салонных каламбуров на пародийно-одесский юмор Привоза, мог притворно-участливо обратиться к какой-нибудь гостье — Мадам, я Вас только умоляю, не ошпарьте себе колени! Каковые колени неизменно, в конце концов, оказывались «ошпаренными». Что безусловно свидетельствовало о великой силе искусства, пробужденного к жизни папиными талантами.

Сохранилась эпиграмма на папу, написанная его институтскими приятелями, сохранилась в маминой памяти:

Эрудит, хохмач, еврей,
И язык его как пуля.
Он, конечно, всех умней
Всем известный Лялин Муля.

А вот одна из мириад ЕГО историй: Командующий Киевским военным округом, генерал-адъютант Михаил Иванович Драгомиров, запамятовав день именин царя, спохватился лишь на третий день. Ужас, позор, конец карьеры! Чтобы выйти из положения, сочинил такой текст телеграммы: «Третий день пьем здоровье Вашего Величества! Драгомиров». На что Александр Третий, сам не дурак выпить, заметил в ответной телеграмме «Пора бы и кончить. Александр».

Запомнилось мне рассказанное папой изящное старинное предание из практики знаменитого русского адвоката Федора Никифоровича Плевако. Защищал он как-то старенького попа, неожиданно для всех растратившего церковные деньги, прогулявшего все с распутными девицами. Попик каялся, ничего не отрицал, и защита его выглядело делом совершенно безнадежным. Накануне судебного заседания, за ужином с друзьями, Федор Никифорович неожиданно предложил пари — что обратится он завтра к присяжным заседателям с короткой пятиминутной речью и попа оправдают. Ударили по рукам — на шикарный ужин в ресторане Яр, с цыганами и всеми мыслимыми аксессуарами. Перед началом заседания Плевако подошел к сидящим в зале участникам спора и сказал, что хочет изменить условия. Переждав возмущенную отповедь в свой адрес, он пояснил, что предлагает сделать условия еще менее благоприятными для себя — всего лишь одна минута на всю речь, вместо пяти. Оторопевшие приятели согласились. И вот судья предоставляет слово Федору Никифоровичу для речи в защиту подсудимого. Тот встает, подходит к присяжным, и своим поставленным голосом произносит — Тридцать лет этот поп отпускал вам ваши грехи. Простите же и вы его, люди русские! Поклонившись до земли присяжным, Плевако сел на свое место. Единогласным решением жюри поп был оправдан.

История эта не столько смешная, сколько поучительная, показывающая, что, казалось бы, очевидная логика жизненной ситуации вовсе не обязательно указывает правильное направление для того, как эту ситуацию адресовать. А сколько таких историй я услышал от папы! А сколько раз я был свидетелем того, как люди, едва увидев его, начинали улыбаться и напоминали ему о его шутках, притчах, байках, которые врезались им в память, и, забыв обо всех делах, забыв обо всем, ждали от него новых рассказов, а потом еще, и еще … С папой было интересно и весело. Как мало встречается в жизни людей, о которых можно было бы это сказать! А со мной такой человек был все мое детство и еще долго после детства. Он был моим папой.

Абрис пятый: Увлечения

Человеком папа был энергичным и увлекающимся и интересы его простирались в самые разные сферы. Надо сказать, что традиционные для многих пристрастия к охоте, рыбалке, походам за грибами и ягодами, садоводству, и тому подобные активные занятия его вовсе не интересовали. Но три увлечения для него были главными, прошедшими через бóльшую часть его жизни.

Первым, самым главным папиным пристрастием были книги. Книг у нас дома было великое множество, они в два ряда заполняли огромные, сделанные на заказ стеллажи, подпирающие высоченные, почти четырехметровые потолки. Русская и мировая классика, советские и дореволюционные издания, история, мемуары, энциклопедии, старые иллюстрированные журналы — все это было во множестве представлено в папином собрании. И, конечно же, не только представлено, но и читано-перечитано. От обилия интереснейших книг просто захватывало дух и недостатка текстов для чтения у меня не было никогда. Будучи во всем и по отношению практически ко всем человеком щедрым, а зачастую и излишне, по-гусарски щедрым, папа категорически не разрешал выносить книги его библиотеки из дома. Пожалуйста, приходите, садитесь, читайте сколько душе угодно — говорил он — а вот с собой дать не могу, не обессудьте. И даже я сам, когда уже вырос, и жил отдельно от родителей, никогда папины книги к себе домой не брал, хотя мне-то он никогда бы не отказал. Но я чувствовал, что просить об этом, создавать неловкость такой просьбой, было бы неправильно. И уже совсем взрослым, я, бывало, засиживался у родителей допоздна, зачитавшись какой-нибудь снятой на минутку с полки книгой.

Серьезное впечатление в детстве на меня оказали совершенно неподъемные подшивки журнала “Огонек” 1948—1961 годов. С этими журналами я буквально прожил и увидел “изнутри” и позднесталинскую, и раннехрущевскую эпохи — ближайшее прошлое, которое по малости лет толком застать мне не удалось. Ну а совсем еще маленьким, и очень рано начавшим читать, меня было не оторвать от дореволюционных изданий Еврейской Энциклопедии и фолиантов “Знаменитые евреи, мужчины и женщины, в истории культуры человечества”, которые, помимо всего прочего, послужили мне прекрасным введением в историю культуры вообще.

Библиотеки этой давно уже нет как нет — родители ее продали, когда уезжали в эмиграцию в Израиль. Переехали с ними туда всего несколько книг. Читать папа стал к тому времени гораздо меньше, что нередко бывает с возрастом, да и настроения читать всерьез не было — сложности эмиграции, и, к тому же, как раз в то время на Израиль падали иракские ракеты. Когда выли сирены, и мама с сестрой тащили моего маленького племянника в бомбоубежище, папа оставался дома, заваривал чаек покрепче, и усаживался на кухне с газеткой. Потому как клал он на этих неумытых ублюдков! Бегать и прятаться еще от них — много чести. Но это я, впрочем, слегка отвлекся …Так вот, из тех книг, которыми я зачитывался в детстве, в эмиграцию с родителями доехали только Ильф и Петров. И вот когда я приезжаю в Израиль, всегда перед сном читаю “Одноэтажную Америку” — тот самый оранжевый томик, который я штудировал ребенком. В девяностые, то есть в заканчивающуюся эпоху бумажных книг, отец еще заходил со мной в тель-авивские книжные магазины, с интересом смотрел, что я покупаю, чтобы увезти домой, через океан. Покупки не комментировал, советов никаких не давал. И было видно, что это все уже для него в прошлом, страсть его к книгам прошла.

Другой папиной всепоглощающей страстью была фотография. Пик этого увлечения пришелся на время еще до меня, и, частично, на мое раннее детство, но огромное количество самого разнообразного инвентаря — ванночек, «гильотин» для обрезания фотографий, и прочих совсем уже непонятных устройств у нас хранилось еще очень долго. Мама вспоминает, что папа проявлял и печатал фотографии по ночам, и зачастую расталкивал, поднимал ее, чтобы поделиться наиболее удавшимся снимком. Его фотоаппарат ФЭД-2 неизменно сопровождал нас на всех семейных вылазках и прогулках, вместе с загадочным приборчиком в солидном кожаном футляре, который мерил освещенность около объекта съемки. Пытался он и меня, маленького, учить фотографии, но как-то мне это было совсем не интересно. Как, впрочем, не стало интересно и потом, когда уже вырос.

Вообще, надо сказать, что, скорее всего, я разочаровывал папу по очень многим пунктам, и мое равнодушие к волшебству фотографии было среди них лишь одним, совсем не самым существенным. Мы были разными, более разными, чем, как я думаю, хотелось бы папе, и гораздо более разными, чем мне хотелось бы сегодня.

Смешно, например, но он совершенно не принимал моей излишней, по его мнению, сдержанности и деликатности. Если есть малейшее подозрение, что тебе пытаются надеть на голову ведро с дерьмом — гремел он, — Немедленно надень это ведро обратно, на их головы! Сначала надень, а потом разбирайся! Вежливость оставь для вежливых, а для всех остальных — ведро с дерьмом! А если наденешь по ошибке не на ту голову, ну что ж, тогда и извиниться можно, вежливо извиниться. Не принимал он и моего твердо-умеренного, или, по его меркам, сверхумеренного, отношения к спиртному. Вот летел ты сюда через океан, двенадцать часов ведь в самолете, так? — заводил он очередную безнадежную беседу со мной. И мог ведь и выпить, и расслабиться, и поспать — так ведь? Ну, и что ты выпил там, сынок, за двенадцать-то часов? Ты, молодой, здоровый, не вылезающий из спортзала парень, едущий в отпуск? И, услышав про бокал сухого вина, который я взял к самолетному обеду, безнадежно махал рукой, и отворачивался.

Но вернемся к фотографии. В конце концов папа дома проявлять и печатать перестал, сдавал пленку в фотоателье. Да и фотоаппарат постепенно начал все чаще оставаться дома. И остались от этого увлечения лишь несколько коробок с прекрасными семейными фотографиями того давнего времени. Пейзажи папу интересовали мало, а снимал он в основном родных и близких, как дома, так и на фоне ленинградских достопримечательностей. Думаю, что помимо огромной ценности для членов семьи, фотографии эти имеют и историческую значимость, как документы того времени, срез эпохи. Вот было бы здорово подготовить и издать альбом папиных фотографий! Прекрасный проект на будущее, для пенсионных времен автора этих зарисовок или же других членов семьи, когда такие времена наступят…

Вот и пришла пора рассказать о третьей папиной страсти — филателии, коллекционировании почтовых марок. Страсти, которая стоила ему первых седых волос, и существенно повлияла на его судьбу. К увлечению этому, как и к любому делу, которым он занимался, папа отнесся фундаментально. Сделанные по индивидуальным заказам кляссеры, специальные пинцеты с плоскими наконечниками, каталоги, походы на ленинградский главпочтамт в дни спецгашений. Довольно быстро он собрал приличную коллекцию советских марок и, каким-то образом, расширил сферу своих интересов на марки болгарские. У его приятеля был знакомый в Болгарии, музыкант. Папа начал с этим музыкантом переписываться, посылая тому грампластинки с записями классической музыки и получая в ответ от него, из дружественной Болгарии, марочный материал.

Надо сказать, что Болгария в то время была страной хотя и формально независимой, но в общем-то заграницей считалась достаточно условно. Курица — не птица, Болгария — не заграница — говорила бытующая тогда шутливая пословица. Историческая благодарность за освобождение от Османского ига, близость религий, культур, языков, письменности, делала Болгарию самым верным, не за страх, а за совесть преданным союзником России. И если скажем чехи, поляки, венгры, румыны, немцы дружили с «империей зла» вынужденно, из-под палки, то болгары были друзьями настоящими, искренними, как бы членами одной семьи, родственниками, готовыми делить вместе и плохое, и хорошее. По крайней мере так тогда считалось. И даже ходили упорные слухи, что мол Болгария просилась в состав СССР, но им отказали — мол, лишний голос в ООН ценен, да и общей сухопутной границы с ними нет.

Весьма точно описывал всю эту ситуацию анекдот тогдашних времен, который я услышал конечно же от папы: В Советском Союзе выпустили двухтомник о слонах. Первый том — «Слон и социализм», второй том — «Советский слон — лучший слон в мире». В Болгарии выпустили трехтомник о слонах. Первый том — перевод на болгарский «Слон и социализм», второй том — перевод на болгарский «Советский слон — лучший слон в мире». Ну и третий том, на болгарском — «Болгарский слон — лучший друг советского слона».

Все это звучит сегодня наивно и даже глупо, но рассказываю я об этом, чтобы очертить атмосферу того времени, ту ситуацию, те умонастроения, частично объясняющие, как папа умудрился вляпаться в это дело. Его болгарский «друг» прислал приглашение для папы с семьей приехать к нему в гости, в Варну, и отдохнуть на черноморском курорте Золотые Пески. Секретность у папы была «выше не бывает», и, в довесок к этому, он еще и возглавлял какую-то высокую комиссию по техническим аспектам контрразведывательных мероприятий в оборонной промышленности. Типа того, чтобы исключить или же по крайней мере затруднить перехват радиочастот боевых систем в процессе их разработки и испытаний. В общем, выезд за границу для него был так же реален, как, например, полет на Марс. Впрочем, полететь на Марс, наверное, все-таки было более реально.

Домашние отговаривали папу, в особенности — его мама, моя мудрая бабушка, которая была категорически против этой затеи. Но папа, всегда прислушивающийся к ее мнению, ее советам, уже, что называется, закусил удила. Правильно говорили древние, что, когда боги хотят наказать человека, они лишают его разума. Абсолютно никак иначе я не могу объяснить то, что папа обратился в соответствующие инстанции с вопросом о возможности семейного отпуска в Болгарии в связи с приглашением тамошнего приятеля-музыканта. И это папа, который сам всегда говорил — Они знают о нас только то, что мы сами рассказываем. Держи язык за зубами, и ничего никогда они знать о тебе не будут.

И ведь действительно, ни в одной из своих преподробнейших, ежегодно заполняемых анкет, папа не писал о своем родном дяде, живущем в Торонто — и никто, никогда до этого не докопался! Как никто и никогда не проколол его на ответе на вопрос о происхождении. «Из крестьян» — уверенно писал папа в анкетах. Ну право слово, смех, да и только!

Но вот после запроса насчет Болгарии, стало папе совсем не до смеха. Они ведь не знали ничего об этой его переписке и обмене грампластинок на марки с болгарином! Бардак, конечно, тот еще. Зато теперь все, кто это проворонил, сделали стойку и рвались с цепи, демонстрируя служебное рвение. Несанкционированный контакт с иностранцем! Многомесячный! Переписка!! Обмен подарками и материальными ценностями!!! Да как же так?! Да Вы же, Самуил Аронович, расписывались, что ознакомлены с инструкциями! Вы ведь, товарищ Лялин, расписывались, что ознакомлены с ответственностью за нарушение этих инструкций! Вот же они, Ваши подписи … Ну и самое главное, если уж на то пошло — а не было ли на этих грампластинках тайно записанной секретной информации?!

Короче говоря, попал папа как кур в ощип. И пропал бы ни за понюх табаку, да больно уж нужен он был в этот момент, больно уж привыкли рассчитывать на него в самых головоломных ситуациях. В общем, вступились за него в Москве, с очень высокого места вступились, и пострадал он в результате довольно-таки умеренно. С должности его сняли. Перевели начальником огромного, ключевого выпускающего цеха. Степень допуска к секретам на полгода понизили — в общем-то условно понизили, потому что работать без высшего уровня допуска он все равно не мог. Ну и строгий выговор по партийной линии закатали, чтобы значит осудить его вопиющую халатность и потерю бдительности со всех возможных сторон. В общем — легко отделался, хорошо, что не посадили!

Вот так папа с семьей «отдохнул» на Золотых Песках, в дружественной Болгарии. И его увлечение филателией на этом закончилось. И больше серьёзных занятий, называемых сегодня «хобби», у него уже не возникало. Не до того было. Ну а цех, который он возглавил, все с тех пор называли не иначе, как «курорт Лялина».

Интересно, что вся эта история замечательным образом подтвердила его излюбленную максиму, одну из немногих, которые он по-настоящему старался мне внушить.

Коэффициент два! — говорил папа, пристально глядя мне в глаза. — Ты должен по крайней мере вдвое превосходить других, чтобы тебя, еврея, хотели держать и продвигать на работе. Держать, несмотря на все ограничения, указания сверху, и ненависть антисемитов, которые тебя окружают. Запомни, полтора недостаточно, только два или больше!

Думаю, что соответствовать этой установленной папой планке у меня получалось далеко не всегда. Но я всегда о ней помнил.

Абрис шестой: Несбывшееся

Обширная и постоянно углубляющаяся папина эрудиция неустанно питала «информацией для размышления» его глубокий аналитический ум. Позволю себе остановиться на этом сочетании качеств поподробней —— объективно говоря, именно это заметно выделяло папу из практически любого окружения. Ведь настоящая комбинация ума и эрудиции встречается гораздо реже, чем принято считать — просто потому, что многие путают одно с другим. Действительно, знать (эрудиция) и понимать (ум) — это совершенно разные вещи.

Нельзя также забывать, что в те давние времена приобретение знаний и фактов представляло собой процесс гораздо более сложный и трудоемкий чем сегодня. Знания приходили из книг, а книги еще надо было найти, не говоря уже о том, что было совсем не очевидно, какие книги искать. В наше время глобальных компьютерных сетей и всемирного информатория нахвататься разрозненных фактов обо всем и ни о чем не так уж и трудно. Естественно, что к настоящим знаниям, благоприобретенным в результате систематического образования или самообразования, такой набор фактов конечно же никакого отношения не имеет. Но даже и подлинные, глубокие знания — это совсем не ум, а только лишь пища для ума. А вот ум-то, он ведь или есть или нет. Ну и по закону Старджона, о том, что девяносто процентов всего на свете — дерьмо, что по отношению к человеческому уму представляется необоснованно доброжелательным и щедрым допущением, в основном-то ума этого, как правило, нет. Да что там ум, когда и со знаниями, и с образованием, не говоря уже о самообразовании, у многих просто швах. И что же остается в утешение для тех, у кого амбиции не соответствуют амуниции? Ну конечно же — подмена отсутствующего качества количеством, количеством бесконечных фактов, почерпнутых из Ниагарского водопада всемирной компьютерной паутины. Вот в этом отношении, я думаю, что папе было полегче тогда, чем было бы сегодня — в его времена, подмена фактами знаний, а ума — знаниями и фактами, было делом существенно менее реальным, чем сегодня.

Давайте сделаем небольшое отступление, и поговорим о сегодняшних любителях фактов. Такие, с позволения сказать, фактолюбцы, или, может быть точнее, фактоложцы, обычно проявляются немедленно, в первые же минуты разговора. «Умный» телефон у них всегда под рукой и интенсивно используется для фактологической проверки любого вашего высказывания, даже самого безобидного. Уф, какое жаркое лето в этом году — говорите Вы, чтобы поддержать беседу. Да нет — после неловкой паузы, быстро посоветовавшись с телефоном, снисходительно и поучающе откликается такой фактоложец — лето сейчас совсем не жаркое, а даже наоборот, прохладное по сравнению с рекордными годами прошлого. Ну а если, не дай Б-г, Вы заговорите об истории, или, что еще хуже, упомяните какую бы то ни было дату или же приведете цитату — то все, пиши пропало. Первым делом Ваш собеседник, фактоложец, еще до того, как сверится с телефоном, уверенно сообщит Вам, что Вы не правы. Ему просто и в голову не может прийти, что кто-то может оперировать датами, цитатами, и историческими событиями, не сверяясь со всемирным информаторием. Посоветовавшись же со своим телефоном, естественно, уже после категорического отрицания того, что Вы сказали, и уяснив, что это все-таки верно, фактоложец нимало не смущаясь, с крайним удивлением, скажет Вам — Надо же, почему я вдруг подумал по-другому?! При этом, очевидно, подразумевается, что его, фактоложца, незнание вот этой конкретной даты, источника цитаты, или же исторического события есть что-то из ряда вон выходящее, поразительное, совершенно несоответствующее его глубочайшим познаниям как в этой, так и во всех других областях человеческих знаний. Ну а если, упаси Боже, немедленная проверка покажет, что Вы хоть на йоту ошиблись … О, вот тогда фактоложец счастлив, лик его просветляется, и он удовлетворенно убирает телефон, впрочем, совсем не далеко. И ради Б-га не пытайтесь снизить накал его фактологического исступления, высказывая предположение, что быть может не так уж и принципиален для сути обсуждаемой темы точный год упомянутого события, случившегося много веков тому назад, или же точное авторство приведенной цитаты. Нет, нет, все Ваши изящные аналогии между цивилизационными аспектами империи Майо и, скажем, современного Китая, ничего не стоят, если вы где-то промахнулись на пару лет с датами … Ну а если, продолжая метать бисер, Вы сошлетесь на Гельвеция, на его максиму, что знание некоторых принципов легко возмещает незнание некоторых (многих?) фактов, то фактоложец не вникая в сказанное, бросится к телефону, чтобы посмотреть, кто такой этот Гельвеций. И тут Вам становиться окончательно ясно, что пора откланиваться.

К счастью, для современных фактоложцев, встреча с моим папой им не грозит — просто разминулись они во времени. О да, вот он, с его полемическим запалом и мастерством в риторике, размазал бы их, условно говоря, по стенам, тонким, очень тонким слоем, вполне соответствующим, впрочем, глубине их ума и знаний. Безосновательные претенциозность и позерство действовали на папу как красное на быка. Остановить его было невозможно, никакие уговоры не действовали. Страна должна знать своих героев! А для этого дурь каждого всем видна должна быть! — громоподобно провозглашал папа, соединяя максимы правителей России из разных эпох.

При всем при том к настоящим знаниям, истинному уму, подлинному таланту папа относился с почтением превеликим. С огромным пиететом, например, он говорил об академике Тарле, восхищался широтой его кругозора, блестящим литературным стилем, умом, возвышающим того над затюканными властью советскими историками. Завистникам и критикам его исторических трудов мог жестко сказать — Вы все босяки. Кто вы такие, черт побери, чего вы стоите в жизни?! Какие такие труды вы, собственно, сами-то написали? А вот Евгению Викторовичу, единственному в Ленинграде, в сталинские времена (!) ежедневно на дом, курьером, доставляли газету Таймс из Нью-Йорка. Потому что ценили, давали ему всю информацию — держали как неофициального советника по внешнеполитическим вопросам. Вот это ум, вот это голова! А вам что курьер домой носит — небось только повестки в суд за неуплату алиментов?

С безмерным уважением он всегда говорил о бывшем соседе, друге семьи, одном из ведущих ленинградских адвокатов Мине Миновиче Выдре. Подаренная Миной Миновичем книга под его редакцией, с речами известных дореволюционных русских адвокатов, была одной из папиных любимых, часто перечитываемых. И действительно, блестящие многочасовые речи, красноречивые аргументы, фантастически богатый язык, отточенная логика выдающихся адвокатов производили огромное впечатление. Думаю, что по складу ума, красноречию, железной логике аргументов, прекрасному слогу речи, бойцовским качествам в дискуссиях папа мог бы стать прекрасным адвокатом. И мысли такие, о том, чтобы вступить на эту стезю, у папы были. Однако, представляя от Мины Миновича внутреннюю кухню советской юриспруденции, по юридической стезе папа не пошел. Так же, как не пошел он и в историки, хотя огромный интерес к истории, ближней и дальней, имел всю жизнь. Историками полны тюрьмы! — говорил папа — Полны при всех властях … И горько при этом усмехался.

Жил папа во времена сложные, тяжелые, и по отношению к таким как он, крайне недружелюбные. Время то ломало жизни по-разному. Кому-то в буквальном смысле, физически уничтожая человека. А многим — выталкивая за пределы сфер их интересов, лишая возможности проявить себя в области, к которой лежала душа, к которой вели способности и душевная, личностная организация. Сегодня, десятилетия спустя, все еще никак не могут подсчитать репрессированных, уморенных голодом, брошенных погибать на фронте с одной винтовкой на троих или наступать через минные поля. А как подсчитать выживших, но проживших не свои, предназначенные им Б-гом судьбы? Родиться бы моему папе в Америке — и только небо было бы пределом для реализации его ума и таланта. Я вспоминаю его, когда читаю работы и слушаю записи лекций и выступлений Бернарда Льюиса, Дональда Кагана, и других выдающихся историков, людей его поколения, личностей его калибра, состоявшихся и всемирно известных. Он мог быть одним их них, если бы география его судьбы была более благоприятной. Он мог быть на месте Генри Киссинджера — с моей точки зрения, ничем и ни в чем не уступая этому бесспорно выдающемуся экземпляру человеческой породы. Он мог быть среди знаменитых американских адвокатов, судебным речам которых можно завороженно внимать, как театральным постановкам лучших режиссеров. Он мог бы … Но все это не сбылось. И все же, грех будет гневить Б-га, он прожил интересную жизнь и добился многого, в ситуации, когда многие и многие не добились ничего. Я горжусь им. Он был моим папой.

Абрис седьмой: Вехи и даты

  • Самуил Аронович Лялин.
  • Родился 16 августа 1930 года, в Ленинграде.
  • Родители: Нехама (Няма) Самуиловна Гушанская (1904-1977), Арон Абрамович Лялин (1900-1977).
  • В 1941-1945 годах находился в эвакуации в г. Оренбурге.
  • В 1953 году закончил ЛИАП (Ленинградский институт авиационного приборостроения).
  • 25 декабря 1954 года женился на Ирине Давыдовне Ольвовской.
  • В 1955 году родился сын — Давид.
  • В 1963 году родилась дочь — Кира.
  • В ноябре 1990 года эмигрировал в Израиль.
  • Тяжелый инсульт 13 января 1999 года. Потерял речь и подвижность.
  • Скончался 5 декабря 2001 года, в Тель-Авиве.
  • Внуки: Наталия Лялина, Ариэль (Артем) Борок, Анита Лисман.
  • Правнуки: Орен Болтон, Боаз Болтон, Эден Борок, Ноам Борок.

Абрис заключительный: Вместо послесловия

Ах, какие замечательные у моего папы были родители! Мои бабушка с дедушкой, которые жили с нами одной семьей, семьей из трех поколений, то есть моделью, которая, к несчастью для всех современных внуков, и всех современных бабушек и дедушек, уже ушла в небытие. А ведь папа тоже рос в такой расширенной семье — вместе с дядей Лейбой, братом матери, и с бабушкой Ханой, матерью его отца. И папа застал еще и своего дедушку, Абрама Ароновича, моего прадеда, отца его папы. Почему я никогда не расспрашивал его о моих прабабушке и прадедушке? Ведь я не знаю о них ничего, совсем ничего. Они строго смотрят на меня со старых фотографий, лица их суровы, на них читаются тяготы и лишения той давней эпохи, и немой вопрос — Ну что же ты, парень, наше продолжение, наша кровь, такой нелюбопытный? И ответить им мне нечего. А ведь возможности расспросить о них папу были, хотя и жили мы долгие годы на разных континентах.

Вот уже во вполне зрелом, и даже можно сказать не в молодом возрасте, выдался у меня вечер один на один с папой. Было это в Тель-Авиве, заканчивался мой очередной короткий визит в Израиль, и папа отвел меня вечером в маленький грузинский ресторанчик около старой автобусной станции. Посетителей было немного. Увидев нас, хозяин оживился. Привет, дорогой! Как дела, Самуил! Как жизнь? — с непередаваемым грузинским акцентом обратился он к папе. Видно было, что папа здесь свой и ему рады.

Здравствуй, здравствуй! Видишь, с сыном зашли, посидеть, поговорить — отвечал папа — Покорми нас, Сандро, и пивка нам по кружечке. И повел меня к дальнему столику, подальше от других посетителей.

Разговора серьезного у нас не получилось. Папа расспрашивал о моей работе, об американской политике, но слушал меня невнимательно, рассеянно. О чем-то он хотел поговорить, но разговор так и не начал. А я, относясь, как всегда, к нему с повышенной деликатностью и пиететом, снизу вверх, в душу не лез. И даже хозяин ресторанчика, незаметно подошедший к нам и вкрадчиво спросивший — Ребята, вам подпудрить? — не вывел папу из меланхолически-отсутствующего состояния. Да нет, что ты, не надо — вяло улыбнувшись, ответствовал он хозяину. И когда тот отошел, пояснил мне — Это он водочку подлить в пиво предлагал. Для усиления и проникновенности, так сказать.

Посмеялись… Папа ведь уже водку не пил — здоровье не позволяло. А я к “огненной воде” склонности никогда и не имел, всегда отшучивался, что за меня папа уже все давно выпил.

Поболтали мы о многом и ни о чем, а вот затронуть что-то существенное, интересное, волнующее не случилось. А ведь мог я хотя бы о его бабушках и дедушках расспросить. О тех самых, про которых я совсем ничего не знаю. Хороший момент был для таких воспоминаний, так нет — не догадался. Но вот, как это бывает, разговоров никаких таких не было, а вечер запомнился, и вспоминаю я папу в последние его годы именно такого, именно там и тогда — непривычно тихого, молчаливого, немного грустного, сидящего напротив меня за столиком, с заиндевевшей кружкой пива. А через пару лет у него случился инсульт, и разговаривать мы уже больше не могли.

Не знаю, считал ли папа меня хорошим сыном. Я всегда как-то тянулся к маме, проводил с ней больше времени, был с ней ближе. Входя в квартиру всегда, с детства, и потом, уже будучи взрослым, спрашивал — А мама дома? На что папа неизменно отвечал — Привет тебе, Ирин Давыдович! — называя меня смешным, псевдомужским вариантом маминого имени. Наверное, такое явное предпочтение мной мамы ему было неприятно. Я знал, что он любит меня. Он всегда был прекрасным отцом. Уже после его смерти, наш близкий родственник, знавший папу всю жизнь и сильно недолюбливающий его, сказал мне, с трудом преодолевая свое внутренне сопротивление — Вы, Лялины, хорошие отцы. Объединяя моего деда, папу, и меня. И в его устах, это дорогого стоило. Он просто не мог себя заставить сказать это только о папе, но разговор-то наш шел именно о нем.

Я многого недодал папе — внимания, участия, тепла, дружбы, поддержки. Если можно было бы прожить жизнь еще раз, многое в наших отношениях я постарался бы построить по-другому. Как сын, я остался ему непомерно должен. Теперь уже навсегда. Я любил его, и мне его очень не хватает. Он был моим папой…

Атланта — Скай Вэлли, апрель-июль 2022 г.

Print Friendly, PDF & Email

Давид Лялин: Папа: Контуры биографии: 3 комментария

  1. Berta Darskaya

    Прочитала на одном дыхании, не отрываясь. Жаль, что я не знала Вашего папу. Спасибо!

Добавить комментарий для Berta Darskaya Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.