©Альманах "Еврейская Старина"
   2025 года

Loading

Вокруг грохотало, трещало, гремело. Страха мы не испытывали, было только чувство глубокого удовлетворения. Мы в любое мгновение могли погибнуть от разорвавшейся поблизости бомбы, от любого случайного осколка. Но мы знали — с нами ничего не случится. Я чувствовал себя неуязвимым, я был уверен, что могу перенести всё, и это придавало мне силы.

Михаэль Деген

НЕ ВСЕ БЫЛИ УБИЙЦАМИ

История одного берлинского детства

Перевод с немецкого Киры Немировской

(продолжение. Начало в №2/2025)

Прошло ещё несколько недель. За это время мне пару раз «разрешалось» лечь в постель к Дмитриевой. В тот поздний вечер мы с матерью опять были одни в большой людмилиной квартире. Бомбы рвались где-то совсем недалеко. Внезапно в доме раздался страшный треск. Грохнул взрыв, и на какое-то мгновение наступила тишина. Затем мы услышали крики. Оконные жалюзи были разорваны в клочья, осколки стёкол, выбитых взрывной волной, усеяли пол. В комнате стало очень светло — огонь пожирал соседний дом.

«Спокойно», — закричала мать, хотя я не успел произнести ни слова..

Я услышал — в нашей квартире что-то трещало. Дым из музыкального салона проникал сквозь дверь, ведущую в наш коридор. Наш дом тоже горел! Мать бросилась к себе в комнату, схватила свой портфель — одежду во время налётов мы надевали сразу же — и вернулась ко мне. «Через парадное выйти невозможно. Нам нужно попытаться выбраться через дверь для прислуги. Только я не знаю, куда она выходит. Наверное, на лестницу чёрного хода».

Дверь для прислуги была обита железом. Нам пришлось затратить довольно много времени, чтобы её открыть — видимо, жар покорёжил железную обивку. Наконец матери удалось повернуть ключ в замочной скважине. Мы очутились на лестничной площадке чёрного хода и вышли на улицу. Ну наконец-то и в наш дом тоже попало! Мною овладело непонятное спокойствие. Внутреннее напряжение исчезло. Откуда-то появилась уверенность, что с нами не случится ничего плохого.

Вокруг творилось что-то страшное. Изо всех окон вырывалось пламя, дым становился всё гуще, взрывы гремели не переставая. Удивительно, но зенитки вообще перестали стрелять. Только слышался глухой рокот моторов самолётов-истребителей, да время от времени в небе появлялись «рождественские ёлки» — так назывались осветительные ракеты, которыми истребители освещали район бомбардировок. Вдруг раздался оглушительный треск. Казалось, шатается весь Курфюрстендам. Поднявшийся ветер разогнал дым и пыль, и мы увидели — большие угловые дома просто исчезли. Их больше не было. На улице — никого, кроме нас с матерью. Совсем одни, мы стояли и смотрели на происходящее.

Вокруг грохотало, трещало, гремело. Страха мы не испытывали, было только чувство глубокого удовлетворения. Мы в любое мгновение могли погибнуть от разорвавшейся поблизости бомбы, от любого случайного осколка. Но мы знали — с нами ничего не случится. Я чувствовал себя неуязвимым, я был уверен, что могу перенести всё, и это придавало мне силы.

Это ощущение сохранилось у меня до сегодняшнего дня. Со временем оно бледнеет, стирается, но я всё ещё помню запах гари, вкус пыли, которая скрипела на зубах.

Сколько времени мы стояли так, я не помню. Помню только, что откуда-то внезапно появилась Дмитриева и в чём-то тихо убеждала мать. Помню ещё, что я был поглощён тем, что творилось вокруг, и не прислушивался к их разговору. Очнулся я лишь тогда, когда мать, тоже тихо, отвечала Людмиле. «Лона не может взять нас к себе. Она говорит — наши отношения хорошо известны гестапо. Уж во всяком случае там знают, что ей достался магазин мужа, и подозревает, что за ней ведётся постоянное наблюдение».

«Думаю, что наблюдением они не ограничились. Её уже наверняка пару раз допрашивали», — сказала Людмила. — «Гестапо постоянно ужесточает свои действия. Они быстро расправляются с теми, кого подозревают. Скорее всего, это лишь предлог для отказа. Я понимаю — Лона просто боится брать вас к себе. Мне понадобится пара недель, а потом я опять смогу взять вас. Не могли бы вы обратиться к Карлу Хотце? Он очень находчивый человек. У вас есть номер его телефона?»

«Нет», — ответила мать. — «Мы всегда связывались с ним через Беге-Фауде-Фуркерт».

«Кто это?»

«Лона. Она три раза была замужем»

Я посмотрел на Дмитриеву. Опять эта скрытая усмешка в глазах! Однако вечного мундштука с сигаретой во рту не было. Без него она выглядела просто голой.

«Откуда» — думал я — «ей так хорошо известны действия гестапо? Откуда она знает, за кем следят, а за кем — нет? Ещё в самом начале нашего знакомства она не делала секрета из того, что у неё контакты с членами партии. Но насколько эти контакты тесные? Почему она помогала нам? И почему, если она действительно была агентом гестапо, нас до сих пор не арестовали?»

Несколько раз я пытался выставить Дмитриеву в неприглядном свете перед матерью. Прямо о своих подозрениях я говорить не мог — я мог лишь намекнуть на них. Однако мать ни о чём и слышать не хотела.

«Живём мы здесь или нет?» — говорила она в таких случаях. — «Неужели она собирается сдать нас гестапо? Может, она использует нас в каких-то своих целях? Зачем ей это нужно? Я даже не хочу говорить о том, какой опасности подвергается Людмила, пряча нас. К тому же она — русская и была замужем за евреем».

Мать говорила убедительно. А рассказывать о ночных посещениях людмилиной спальни мне не хотелось.

«Я не имею права давать вам номер телефона Карла Хотце. Ну да ладно, рискну».

Дмитриева вытащила из своей сумки из крокодиловой кожи небольшую записную книжку и карандаш в серебряном футлярчике, что-то написала и оторвав листок, протянула его матери. «По крайней мере, у вас ничего не сгорело — ведь все ваши вещи с вами. А я, честно говоря, жалею только о моём рояле — это был настоящий «Бехштайн».

Дозвониться до Хотце матери так и не удалось. И до Лоны тоже. Никто не отвечал. Мы стояли у телефонной будки и пытались что-то придумать

Повсюду валялась домашняя утварь, горящие обломки мебели. Люди оттаскивали своё добро поближе к проезжей части улицы, чтобы спасти от огня. Какой-то человек с совершенно безумным видом подбежал к телефонной будке. «Санитар, санитар!» — не переставая, кричал он. Он в исступлении вырвал из будки телефонный аппарат и швырнул его на тротуар. И побежал дальше, выкрикивая те же слова. Мы тоже пошли прочь от телефонной будки. За порчу народного имущества полагалась смертная казнь. Но на наше счастье, тогда такого приказа ещё не было. А кроме того, кому было об этом рассказывать? Разве что американским пилотам…

Мы шли очень быстро, почти бежали. Куда — мы и сами не знали. Незаметно для себя мы очутились на Моммзенштрассе. От быстрой ходьбы мы запыхались. И тут мы услышали — рядом с нами тоже кто-то тяжело дышал. Женщина среднего возраста бормотала негромко, как бы про себя: «Этот парень, наверное, свихнулся! Небось, с фронта пришёл! А какие тут могут быть санитары? У бедняги, может, вся семья погибла!»

Мы остановились. Мы просто не могли больше. Но Дмитриеву, казалось, эта гонка ничуть не утомила. Даже сигарету изо рта не вынула.

Женщина, не замедляя быстрой ходьбы, всё говорила и говорила. Вконец запыхавшись, она тоже остановилась, не переставая говорить.

«Наверное, домой в отпуск пришёл, а тут всю семью бомбой… И теперь он думает, что на улице найдёт какую-то помощь — он же должен что-то как можно быстрее сделать для своих!»

«Не кричите так громко», — попросила Дмитриева.

«Но ведь отбоя ещё не было», — возразила женщина. — «Вы думаете, кто-нибудь из бонз рискнёт появиться на улице до отбоя?»

«Не останавливайтесь, идите дальше. Не то мы все опять попадём в самое пекло!» — сказала Дмитриева. Её русский акцент стал как-то особенно отчётлив. Но женщина, казалось, этого не заметила.

«Не дадите ли сигарету?»

«Это моя последняя», — ответила Людмила.

«Оставьте мне немного покурить».

«Интересно, как отнесётся Дмитриева к этой просьбе?» — подумал я. Она вынула окурок из мундштука и отдала женщине. «Докуривайте и идите в подвал или в бомбоубежище».

«А вы?» — спросила женщина.

«Наш дом только что разбомбило».

Женщина пристально посмотрела на нас, потом как-то нерешительно подняла правую руку и свернула в сторону.

«Разбомбило!» Тогда это слово было самым ходовым.

«У меня идея», — сказала Дмитриева. Порывшись в сумке, она вынула оттуда новую сигарету. Мы вошли в подъезд какого-то дома, и она вставила сигарету в мундштук.

«Сейчас я и сама не знаю, куда идти, но поблизости есть отель, куда я часто устраивала моих друзей. Если нам повезёт, мы сможем провести там остаток ночи. А потом я зарегистрируюсь как пострадавшая от бомбёжки, а вы, может быть, за это время сумеете связаться с Карлом Хотце или с Лоной».

«Но сначала нам нужно дождаться отбоя», — сказала мать.

Я не помню, сколько времени простояли мы в том подъезде. Наконец прозвучал отбой, и мы двинулись дальше.

Отель, о котором говорила Дмитриева, находился на Кантштрассе. Мы молили Бога только о том, чтобы его ещё не разбомбило. Его не разбомбило! Мы позвонили. Всё было тихо. Вдруг перед нами как из-под земли появились два солдата. Их называли «цепными псами», потому что они носили подвешенный на цепочке жетон.

«Вы здесь живёте?» — спросил один из них.

«Нет, но хотели бы снять здесь номер», — сказала Дмитриева.

Солдат насторожился. «Вы иностранка?» — спросил он.

«Я уже двадцать три года живу в Германии, у меня немецкое гражданство. Наш дом примерно час назад разбомбило».

«Ваши документы!»

Кажется, мы попались. Меня охватила дрожь. Убежать? Или притвориться непонимающим простачком? А может, упасть, будто потерял сознание? Я взглянул на мать. Она незаметно покачала головой — стой на месте, спокойнее. Что это означало?

«Почему она так спокойна?» — думал я. Людмила тем временем достала из сумки паспорт.

Солдат внимательно проверил паспорт и вернул владелице. «А вы», — повернулся он к матери, — «ваш дом тоже разбомбило?»

«Мы живём в одном доме». Мать поставила свой портфель на тротуар, порылась в кармане пальто и спросила Дмитриеву: «Нет ли у тебя случайно ключа от моего портфеля?»

«Откуда у меня твой ключ?» — ответила Дмитриева. — «Дай-ка я ещё разок проверю!»

Она не торопясь обшарила карманы маминого пальто. Эта сцена была похожа на цирковое представление — однажды в цирке я видел, как клоун проделывал нечто подобное. Интересно, что они обе задумали? Всем своим видом мать показывала, как её волнует отсутствие ключа. «Его здесь нет!» — трагическим шёпотом сказала она.

Дмитриева села на край тротуара, широко расставив ноги. Медленным, элегантным движением она сняла туфли, и перевернув, легонько потрясла их.

Мать с беспомощным видом ходила вокруг неё. Я подумал — сейчас она заплачет. Её лицо исказила бессмысленная ухмылка. Оба «цепных пса» тоже ухмылялись.

Дмитриева, видимо, почувствовала растерянность матери. Внезапно она вскочила, в руке у неё был маленький ключик. «Вот он, нашла!» — закричала она. «Вот он!» — повторила она неожиданно высоким голосом.

Она стояла, с неизменной сигаретой во рту, высоко подняв руку, в которой был зажат ключ. В её позе было что-то комическое. Я громко засмеялся. Следом за мной истерически засмеялась мать. Оба солдата тоже начали смеяться. Засмеялась и Дмитриева.

Наконец, прекратив смеяться, она отдала матери ключ и сказала: «Ну, открой портфель, покажи свои документы, а я позвоню ещё раз — может, откроют».

Мать наклонилась над портфелем. Я оцепенел от страха. Что делать? Отвлечь внимание «цепных псов»? Снова затеять какую-нибудь клоунаду?

До сих пор молчавший второй солдат обратился к матери: «Ладно-ладно, оставьте, мы вам верим. Так где вас разбомбило?»

«На Гекторштрассе», — ответила мать.

«Да, эту улицу бомбили основательно. Не открывают?» — спросил он у Дмитриевой. — «Не трудитесь — палец сломаете. Идёмте, тут недалеко наша машина. Мы собираем всех, кто потерял жильё».

«Куда вы нас отвезёте?» — спросила мать.

«На Лехнинерплац. Там собирают всех, кто пострадал во время бомбёжки. Вы сможете там получить еду и переночевать. А завтра отправитесь к родственникам, или, может быть, вам предоставят другое жильё».

Когда мы были уже в машине, один из солдат спросил Дмитриеву — не работала ли она в цирке.

«Да, раньше работала. Но теперь я на пенсии», — ухмыльнулась она и посмотрела на меня. Её ответ развеселил меня. Я засмеялся.

На Лехнинерплац для пострадавших от бомбёжек освободили здание кинотеатра. Выстояв очередь, мы получили стакан горячей воды.

«Вот так супчик!» — ухмыльнулась Людмила. И прошептала: «Хорошо бы к этому немного водки».

Однако матери было не до шуток. «Что же нам дальше делать?» — спросила она тихо. «Исчезнуть. Вы же сможете это сделать», — улыбнулась Дмитриева. Она держалась так, как будто ей никакого дела до нас не было, как будто она хотела сказать: «Я сделала для вас достаточно. Теперь действуйте самостоятельно».

Я был потрясён. Всем своим видом Дмитриева показывала, что не хочет больше с нами знаться. Она повернулась к нам спиной. От неё так и веяло холодом и отчужденностью.

Мы с матерью переглянулись. «Чёрт побери», — подумал я. — «А мама считает эту женщину своей подругой!» Мы к этому времени ещё не успели зарегистрироваться, и поэтому к нам быстро подошла полная женщина в сестринской форме и прижала меня к себе. «Ты что, один здесь?»

«Это мой сын», — сказала мать, потянув меня в сторону.

«Детей здесь обслуживают отдельно. Ему не нужно стоять в очереди. Сейчас мальчик пойдёт со мной. А когда он проснётся, вы получите его обратно. Но сначала вам и вашему сыну нужно зарегистрироваться».

Она смеялась и подталкивала меня вперёд. Я оглянулся на мать — она успокаивающе помахала мне.

А потом я увидел Людмилу. Я проходил мимо неё, и она смотрела на меня. «Спокойной ночи», — вежливо сказал я.

«Кто это?» — спросила сестра.

«Подруга моей мамы», — ответил я.

«Её дом тоже разбомбило?»

«Мы жили в одном доме»

«Ну хорошо. Завтра утром вы все увидитесь снова».

Она вела меня к дверям мимо стоящих в очереди людей, мимо стола, у которого такие же сёстры разливали суп. Поодаль от стола стояли мужчины в форме вермахта и несколько мужчин в пальто. Взгляд у них был такой же равнодушный, как у Дмитриевой. Казалось, их ничто не интересует. Но у меня было ощущение, что они очень внимательно наблюдают за нами.

«Когда я вырасту, я тоже стану эсэсовцем», — кивнул я на стоящих позади стола людей.

«Где ты видишь эсэсовцев?» — спросила сестра, подталкивая меня к выходу.— «Все эсэсовцы — на фронте».

«Не такой уж я дурак», — усмехнулся я. — «Разве вы не видели у них под пальто эсэсовской формы?»

Мною овладело какое-то непонятное возбуждение. Меня так и подмывало рассказать этой тётке всё. Интересно, что произойдёт потом?

«Я еврейская свинья, маленькая еврейская свинья, и если бы янки нас сегодня не разбомбили, я бы всё ещё торчал в этой аристократической квартире. И никогда бы сюда не попал, если бы не бомбёжка».

Внезапно она остановилась и внимательно поглядела на меня. События этой ночи вконец измучили меня, и я не помнил, подумал ли я об этом или сказал это вслух. Что бы она сделала в таком случае? Может, она схватила бы меня за шиворот и потащила к гестаповцам? А может — и нет. Эта тётка казалась такой добродушной!

«Ты какой-то странный. Уж не свихнулся ли ты часом? Если начнёшь реветь, я отправлю тебя обратно в очередь. И ты будешь стоять там до посинения».

«Или до пожелтения», — ухмыльнулся я.

«Почему — до пожелтения?» — раздражённо спросила она.

«Потому что шестиконечная звезда — жёлтая», — мысленно ответил я, но вслух сказал, пожав плечами: «Да просто так».

«Немецкий мальчик не должен плакать. Во всяком случае, не показывать своих слёз». При этом у самой сестры повлажнели глаза и задрожали губы. Неужели она жалеет меня?

«Если кому-нибудь бывает плохо, лицо у него желтеет», — пояснил я.

Она растерянно взглянула на меня. Потом прижала меня к себе. «Боже мой», — вздохнула она, — «я желала бы для тебя совсем другого детства».

Она толкнула дверь, и я очутился в довольно большом помещении. На полу лежали матрацы и куча сложенных одеял.

«Дети получают молоко и гороховый суп, а кто будет пукать, получит по заду», — попыталась пошутить она.

Я подошёл к одному из матрацев. Я так устал, что, наверное, смог бы спать стоя.

«Нет-нет», — поняла она моё желание. — «Сначала помойся и почисть зубы».

Она показала на дверь в противоположной стене.

«У меня нет зубной щётки», — угрюмо сказал я. Настроение у меня было отвратительное.

«В таком случае можно почистить и пальцем», — не унималась она. — «А ну, марш мыться! И сними с себя одежду. Я принесу тебе полотенце».

Она вышла, оставив дверь открытой.

Когда она вернулась, я всё ещё стоял на прежнем месте.

«Я уже почистил зубы. Пальцем», — сказал я.

Она была неумолима. «Разденься и повесь одежду на крючок».

Я не трогался с места. Наконец она поняла. «Вот в чём дело! Ты стесняешься! Ладно, я выйду, а ты мойся. Когда будешь готов, я приду опять и дам тебе поесть. А потом ты ляжешь спать. Ну давай, пошевеливайся!»

И с этими словами она скрылась за дверью.

«Никогда не снимай штаны в присутствии чужих людей», — сказала однажды мать. — «И в туалет старайся заходить тогда, когда там никого нет. Иначе все сразу сообразят, кто ты».

Я торопился изо всех сил. Когда она вернулась, я уже кончил мыться и снова одевал пальто.

«Пальто можешь снять. Сверни его и положи под голову вместо подушки».

Она подвела меня к лежащему у самой стены матрацу. Рядом с матрацем уже стояла миска с едой.

«Ешь», — сказала она.

«Не хочу», — отрицательно покачал я головой. — «Я очень устал и хочу спать».

«Съешь хотя бы пару ложек».

Возражать я не стал и начал есть. А она смотрела на меня повлажневшими, полными участия глазами. Потом легко погладила меня по голове и вышла.

В зале были дети. Много детей. Пожалуй, я был здесь самым старшим по возрасту. Некоторые лежали на матрацах, другие носились взад и вперёд, играли в футбол, свернув в узел старое одеяло, и при этом орали как сумасшедшие. Раньше я и не представлял, что смогу заснуть при таком адском шуме.

Я попытался заснуть. У меня была привычка — когда я не мог заснуть, то начинал тихонько покачиваться, как на пароходе. Поэтому я не сразу заметил, что кто-то трясёт меня и пытается поднять с матраца. Я закричал так, как будто меня резали. Мать (это она трясла меня) зажала мне рот.

«Мы должны идти», — прошептала она и громко прибавила: «Может быть, мы застанем дома тётю Лону. На какое-то время она может нас принять».

«Ради этого не стоило вам будить мальчика, фрау Гемберг». Позади матери стояла «моя» сестра. «Симпатичный паренёк, похож на итальянца. Ты итальянец?»

Она улыбнулась, и я почувствовал, как задрожала рука матери. «Знаете, у своей тёти ему будет лучше — там обстановка более привычная. И спать он там сможет до позднего утра».

«Если снова не начнётся тревога». Сестра всё ещё улыбалась. «Ну хорошо, идите. Наверное, это будет самое правильное». Она вдруг наклонилась ко мне: «А вступать в СС пока погоди, ладно?»

Как-то сразу посерьёзнев, «моя» сестра долгим, внимательным взглядом посмотрела на меня. Потом снова погладила меня по голове и скрылась за дверью.

Мать села возле меня на матрац. «Почему эта сестра говорила о вступлении в СС?» — обеспокоено спросила она.

«Она спросила меня, кем я хочу стать, когда вырасту, и я ответил, что хочу вступить в СС», — объяснил я.

«Юмор у тебя просто бесподобный», — сказала мать и вытянулась на матраце рядом со мной: «Только на пару минут — я сегодня глаз не сомкнула».

«А я серьёзно. Я бы охотно вступил в ряды СС. Шикарные мундиры! Лучшие люди фюрера! И власти были бы на моей стороне. Да знаешь ли ты, сколько евреев было бы в СС, если бы им не было нужно носить жёлтую звезду! Мой лучший друг Хайнц Крамаш…» — «Он, кажется, тоже жил на Эльбефельдерштрассе?» — перебила меня мать

«Да, в соседнем доме на четвёртом этаже».

Мать посмотрела на меня. «Ну и что же он сказал?» — спросила она после долгого молчания.

«И зачем только мы родились погаными евреями! — Вот что он сказал!»

Я произнёс это совсем негромко, почти шёпотом, но мать тут же зажала мне рот рукой. И оглянулась по сторонам — не услышал ли кто-нибудь. В зале не прекращались беготня и шум. На нас, похоже, никто не обращал внимания.

Я заплакал. Я чувствовал себя совершенно измученным. Рука матери по-прежнему зажимала мне рот.

«Посуди сам», — сказала она тихо. — «Ведь им скоро конец. Войну они наверняка проиграли. Русские уже вплотную подошли к польской границе, а англичане и американцы уже в Италии». Мать обняла меня.

«А если они создадут какое-нибудь чудо-оружие?» — всхлипывал я.

«Да нет, теперь уж они больше ничего не создадут — американцы и англичане бьют их почём зря», — прошептала она.

«Но мне надоело всё время убегать. Им-то ведь никуда убегать не нужно!»

«Они должны гоняться за нами. А это тоже утомительно. Но, может быть, всё скоро изменится. И тогда они сами будут убегать как угорелые».

Я посмотрел на мать и засмеялся. Она тоже начала смеяться. Мы смеялись так, что слёзы выступили на глазах. Громко смеяться мы не могли. Но мы смеялись. Смеялись и не могли остановиться. Мы просто корчились от смеха.

«Ну всё, кончили!» С трудом переведя дыхание, мать попыталась подняться с матраца. И снова затряслась от беззвучного смеха.

Внезапно у неё начался приступ кашля. Мать кашляла и кашляла, она просто захлёбывалась от кашля. На нас стали оборачиваться. Даже крик и беготня вокруг стали как будто меньше.

«Ничего-ничего», — задыхаясь, говорила мать. — «Я просто поперхнулась».

Наконец мы вышли из зала. Мать подошла к стоявшему у входа регистрационному столу.

«Моя фамилия Гемберг», — сказала она. — «А это мой сын. Мы уже зарегистрировались у вас и теперь попытаемся сами подыскать себе жильё».

Я продолжал хихикать.

«Ну что ж, удачи», — сказал сидевший за столом мужчина и строго посмотрел на меня.

Я бежал по улице, мать шла следом за мной. Она всё ещё покашливала. Убедившись, что нас никто не слышит, мать сказала: «Мы должны договориться, что скажем в случае необходимости».

«Ясно», — сказал я и снова засмеялся.

«Прекрати смеяться! Ну, так как тебя зовут?» — спросила она строго.

«Михаэль Деген», — хихикнул я.

«Как тебя зовут?!» Мать почти кричала.

Я оглянулся и приложил палец к губам. Она испугалась, её лицо стало каким-то обиженным.

«Ну ладно. Меня зовут Макс Гемберг, я из Лихтенберга, жил на площади Германа Геринга, мой дом разбомбило».

«Какой номер дома?»

«Понятия не имею».

«Ну что же ты?»

«А ты сама-то знаешь?»

«Тоже нет». Она опять рассмеялась.

«Да есть ли на самом деле площадь Германа Геринга?»

«Почём я знаю?»

Быстро, почти бегом, громко хохоча, мы пересекли Курфюрстендам. Никогда я так не любил мать, как в тот момент. Мною вновь овладело прежнее чувство надёжности, уверенности в себе. Был прекрасный, сияющий, солнечный день. На ясном голубом небе не было ни облачка.

Повсюду воняло горелым. Запах гари смешивался с тошнотворно-сладковатым трупным запахом. Впечатление было такое, как будто всё вокруг сровнял гигантский паровой каток.

Однако для нас всё это не имело никакого значения. Светило солнце, было тепло, и чем больше был царящий вокруг хаос, тем безопаснее мы себя чувствовали.

«Хорошо бы сейчас искупаться. Окунуться в горячую воду. Какое блаженство!» — размечтался я. — «Помнишь, как мы были с тётей Региной на Груневальдском озере? Она не умела плавать, но делала энергичные гребки руками, а вода ей доходила от силы до колен».

«Не смейся над ней!»

«Я не смеюсь. Это было чудно. Ну что, пойдём поплаваем?» — спросил я. В эту минуту мне не хотелось думать ни о чём плохом. Мне хотелось, чтобы с лица матери исчезло это озабоченное, мрачное выражение.

«Ладно», — сказала она. — «Пойдём на Груневальдское озеро. И если не найдём там места, где можно переночевать, то в крайнем случае, там можно будет утопиться».

Я остановился.

«Извини», — пробурчала мать и взяла меня за руку. — «Нам нужно попытаться поймать Лону. Надеюсь, её дом не разбомбило».

«Если бы мы там немного подождали, может быть, нам дали бы ещё поесть», — сказал я осторожно.

«Так тебе и дали поесть! Знаешь, какие там буквоеды сидят? Во время воздушных налётов они в первую очередь думают о спасении своей документации».

Мы пришли на Оливаерплац и зашли в маленькое кафе на углу Ксантенерштрассе. Нам предложили бурую воду, лишь отдалённо напоминавшую кофе.

«На большее я и не рассчитывала», — сказала мать. — «По крайней мере, что-то горячее». Она попросила разрешения позвонить по телефону.

«Попытайтесь», — ответила хозяйка.

Мне очень хотелось есть. Я сидел, медленно потягивая горячую, тёмную жидкость. В кафе было очень темно, хотя время едва перевалило за полдень. Почти все окна в помещении были затемнены, а электричество экономили. Я замёрз, а горячее питьё согревало меня.

«Можно мне ещё одну чашку?» — попросил я.

«Ну-ну, молодой человек! Две чашки кофе? В твоём возрасте это вредно для здоровья».

Мы засмеялись, и хозяйка налила мне из термоса ещё одну чашку. Потом присела за стол рядом со мной и стала смотреть, как я пью.

«Твоя мама может заплатить?»

«Сколько стоит эта чёрная вода?» — спросил я.

Похоже, здесь ей было скучно. Мой вопрос её явно развеселил.

«Для постоянных клиентов у меня припрятана пара пирожных. Хочешь?»

«Я не знаю, сможет ли мама заплатить за них. Мы в этих местах вообще никогда не бывали. Наш дом разбомбило».

«Не беспокойся, это за наш счёт». Она пошла к стойке.

Мать вернулась довольно скоро. «Быстрее, мы должны встретиться с Карлом Хотце», — сказала она.

«Хотите пирожное?» — спросила из-за стойки хозяйка. — «Ваш мальчик сказал, что ваш дом разбомбило. У вас обоих такой измученный вид! И кофе свой вы ещё не выпили».

Мать торопливо глотала куски пирожного, запивая их кофе. «Сколько я вам должна?» — спросила она, закончив есть.

«Заплатите только за три чашки кофе. Платить за пирожные не нужно. Считайте, что вас и вашего сына я пригласила».

«Три чашки?» Мать посмотрела на меня.

«Мне было так холодно!» — сказал я.

«Не бойтесь, это ему не повредит», — засмеялась хозяйка.

Мать расплатилась и поблагодарила. Я пожал хозяйке руку. Она так по-доброму отнеслась ко мне! Это было, как мимолётная ласка. Я почувствовал себя не «этнически неполноценным» еврейским мальчиком, а обычным берлинцем, таким же, как хозяйка кафе.

До сегодняшнего дня я не могу освободиться от этого чувства недоброкачественности, неполноценности, привитого мне ещё в детстве.

Мы вышли из кафе. И опять вспомнил я слова моего друга Хайнца Крамаша. «Поганые евреи!» — громко сказал я.

«Что?!» Мать остановилась как вкопанная.

Я молчал.

«Что ты сейчас сказал?»

«Так, ничего».

Она схватила меня за руку и потащила за собой. «Глупый мальчишка, думай, что говоришь!»

Мать шла всё быстрее, мы почти бежали по Уландштрассе. «Скоро ты будешь гордиться тем, что мы здесь пережили!»

«Если мы останемся живы», — сказал я, с трудом переводя дыхание.

«Да, если мы останемся живы», — согласилась мать.

«Хочу есть», — заныл я.

«Ты же съел пирожное!»

«Хочу есть!»

На подобные заявления мать реагировала панически. Она просто не могла перенести, если я хотел есть или уставал. Я это знал и иногда пользовался ситуацией, чтобы помучить её. В таких случаях её лицо застывало. Она изо всех сил старалась не выдать себя, не заплакать. И от этого иногда становилась грубой. Схватив за запястье, она потащила меня вперёд.

«У меня мало денег, сперва мне нужно продать украшения», — проворчала она. — «Тогда мы опять сможем купить продовольственные карточки. Ты ведь сможешь потерпеть?»

«Может, Лона принесёт какие-нибудь продукты».

«Да», — сказала мать. — «Когда урчит в животе, тут уж не до шуток».

Коротко засмеявшись, она обняла меня. «Идём, дорога оказалась длиннее, чем я думала».

«Но мы могли бы поехать».

«Лона по телефону сказала мне, что проверки на дорогах участились и нам вообще лучше не пользоваться транспортом».

Мы дошли до Гогенцоллерндам. На другой стороне улицы мы увидели Лону. Она стояла довольно далеко от нас возле груды обломков. Лона сделала нам знак — идите в направлении Фербеллинерплац — и сама пошла в том же направлении. На голове у неё был платок. Издали её фигура казалась квадратной.

К нам подошёл какой-то мужчина. Он как со старой знакомой поздоровался с матерью. Он так энергично тряс её руку, что я даже немного испугался — а вдруг рука оторвётся! Потом мужчина предложил нам идти вместе с ним. Он достал из кармана куртки кулёчек изюма и протянул нам. Мать, поблагодарив, отказалась. Я отказываться не стал.

Это и был тот самый Карл Хотце. Он казался мне пожилым человеком. Тогда ему, наверное, было сорок с небольшим. На нём были штаны из тика, закреплённые у щиколоток велосипедными зажимами, и коричневая, вся в каких-то пятнах, куртка. Он вёл за руль старый велосипед. Хотце часто останавливался, и тогда велосипед прислонялся к его бедру. Выглядел он странно и одновременно очень независимо. Он был высокого роста, поджарый и очень мускулистый, голова была совершенно лишена волос и казалась отполированной, взгляд был значительным и даже несколько угрожающим. Потом я понял, почему он так смотрел. Один глаз у него был стеклянным.

От Карла Хотце веяло спокойствием и уверенностью. Речь его была скупа, однако он обладал даром передать необходимое несколькими словами.

«Наконец нашёлся человек, который займётся делом», — обрадовался я про себя. — «От всех этих баб толку мало».

Я посмотрел на противоположную сторону улицы — Лона шла в том же направлении. В нашу сторону она ни разу не взглянула.

Когда мы останавливались, Лона останавливалась тоже, начинала рыться в своей сумке и осматриваться вокруг с таким видом, как будто что-то потеряла.

Потом я услышал — Хотце тихо говорил матери, что разговаривал с госпожой Дмитриевой. Она передаёт привет и велела сообщить, что нашла квартиру на Байершенштрассе недалеко от Оливаерплац. Она собирается там поселиться, но пока не знает, как и чем будет обставлять квартиру. Но эту проблему наверняка можно разрешить. В ближайшие две недели это будет сделано с его помощью. А мы эти две недели сможем прожить у знакомых господина Фуркерта.

« Теперь я вас обоих туда поведу», — сказал Хотце. — « Их фамилия Тойбер. Я не знаю этих людей, но Лона тоже там будет. Нам нужно добраться до Губенерштрассе. На метро туда доехать легко — если метро работает. Но пешком добираться безопаснее. В транспорте проверяют документы, причём очень внимательно проверяют. А с вашими старыми документами пользоваться транспортом по меньшей мере рискованно».

Хотце знал всё. Если идти быстрее, сказал он, дойти можно за пару часов. Это, конечно, нелегко, но попробовать всё же нужно. Мать кивнула — хорошо, она согласна.

Хотце положил ей на плечо руку: «В крайнем случае можно рискнуть и воспользоваться метро». Он кивнул Лоне, и та сразу скрылась в вестибюле метро. А мы свернули на Бранденбургишестрассе. У меня было впечатление — мать всё больше теряла самоконтроль. Казалось, всё стало ей абсолютно безразлично — лишь бы только добраться, наконец, куда-нибудь. Мы шли и шли.

Хотце пытался развеселить нас. «Коротышка» (так назвал он меня с самого начала), — «если ты устал, садись на багажник, а я повезу. То же самое я могу предложить твоей маме».

«А вы?»

«Я вообще не устаю. Однажды я прошагал в строю двадцать четыре часа. Без перерыва».

Я вопросительно посмотрел на него.

«В концлагере», — весело сказал Хотце. — «Там никакого выбора не было. Не сможешь идти — получишь пулю».

«Вы были в концлагере?» Мать с изумлением взглянула на Хотце.

«Да».

«В каком?»

«В Бухенвальде».

«А почему?»

«Против меня никаких улик не было, но всё же держали меня там два с половиной года. Как уголовника».

Он засмеялся. Какое-то время мы шли молча. Только теперь я заметил, как страшно разрушен город. Расчищались лишь основные пути проезда транспорта. Боковые улицы во многих местах были непроходимыми. Они были сплошь покрыты грудами обломков и мусора. Пожарники искали в руинах выживших, пытаясь проникнуть в засыпанные щебнем подвалы.

Повсюду пахло гарью. Среди руин ещё тлели балки домовых перекрытий. Время от времени откуда-нибудь вырывались отдельные языки пламени. «Да, наделала здесь дел эта война», — сказал Хотце. — «Многие солдаты, приехавшие домой на побывку, прерывают свой отпуск и возвращаются в часть. Это вполне можно понять».

«Но ведь там погибают сотни тысяч!» — возразила мать.

«Здесь тоже», — проворчал Хотце.

Мать внимательно посмотрела на него. «На фронте гибнут не только немцы».

«Да, не только немцы. Вы правы. Я даже уверен, что до сих пор погибало больше русских, чем немцев», — согласился он. — «Но иногда положение меняется», — добавил Хотце.

Через какое-то время мы дошли до Ноллендорфплац и теперь брели вдоль городской надземки. Я шёл, механически переставляя ноги. Любая пешеходная прогулка до сих пор тяжела для меня — каждый раз я должен себя заставлять. Ехать на велосипеде, плавать — только не идти пешком. Однако на багажник я не хотел ни в коем случае. Хотце всё чаще поглядывал в мою сторону, как будто хотел спросить: «Ну как, ещё не надумал? Давай, смелее!»

В конце концов я не выдержал. И от Бюловштрассе ехал на багажнике.

Прошло ещё довольно много времени. Наконец мы дошли до Губенерштрассе и остановились перед каким-то замызганным подъездом. На стене висела табличка с фамилиями жильцов.

«Это здесь, второй этаж налево», сказал Хотце, найдя на табличке нужную фамилию. Мать поднималась по лестнице, с трудом переставляя уставшие ноги. Мы следовали за ней.

Хотце позвонил. Мы услышали, как за дверью кто-то громко, сиплым голосом, выругался. Затем дверь открылась. На пороге стояла старая женщина. Нас с матерью она, кажется, даже не заметила. «Если вы пришли к Хильде, то зря — она сегодня сюда вообще не заявлялась. Я же ей говорила, что здесь она может принимать клиентов только по вечерам. Так что придётся вам потерпеть до вечера», — грубо обратилась она к Хотце.

Женщина уже хотела захлопнуть дверь, но увидела нас с матерью. Она носила очки с очень толстыми стёклами. Из-за этого глаза её казались огромными, как у совы.

«А этим что здесь нужно?» — уставилась она на нас.

«Я думаю, Фуркерт о нас вам уже говорил». Хотце с наглой ухмылкой протянул женщине руку.

Взглянув на нас с матерью ещё раз, она нерешительно пожала протянутую руку. У неё были скрюченные, очевидно, поражённые артрозом пальцы. Хотце ответил ей своим энергичным пожатием.

«Вы из криминальной полиции?» — спросила женщина, не спуская с него глаз.

«Нет», — засмеялся Хотце, — «но сначала пропустите нас в квартиру. Фрау Фуркерт ещё не пришла?»

«Нет», — ответила женщина, тоже засмеявшись. Но с места не сдвинулась.

«Если мы будем ещё долго тут торчать, это может кончиться неприятностью. Для всех нас».Стеклянный глаз Хотце, на который упал свет, угрожающе сверкнул.

Подумав, женщина пропустила нас в квартиру. Хотце подтолкнул нас с матерью вперёд и закрыл за собой дверь. Мы очутились в длинном, тёмном коридоре. В полутьме по обеим сторонам коридора я различил несколько дверей. Точного их количества я не смог определить. Все двери были закрыты. Открытой оставалась только ближайшая к выходу дверь на левой стороне.

«Ну так что же дальше?» — спросила женщина.

«Мы будем ждать фрау Фуркерт», — сказал Хотце. — «У вас найдётся пара стульев для ребёнка и его матери? Они прошли пешком большое расстояние и очень устали».

«Идёмте со мной!» Через открытую дверь она привела нас в большую кухню.

«Вы можете посидеть здесь». Она указала на стоявшие вокруг стола стулья. Рассадив нас по местам, она убрала со стола и начала мыть посуду.

Хотце, улыбаясь, наблюдал за ней. «Откуда вы знаете Фуркерта?» — спросил он женщину.

«Это не ваше дело».

Я засмеялся. Она обернулась и посмотрела на меня.

Эту женщину все звали «мамаша Тойбер». У неё были три дочери — Грета, Хильда и Роза. Все три зарабатывали на жизнь проституцией. Ещё у мамаши Тойбер был муж, очень старый человек. Говорил он на хорошем немецком и держался чрезвычайно вежливо.

Он совершенно не подходил ко всей остальной компании. Позднее мы узнали, что когда-то он был врачом, но ввязался в какие-то сомнительные махинации, после чего ему запретили заниматься врачебной практикой. Чаще всего он появлялся на кухне рано утром, и позавтракав, исчезал. Домой он возвращался поздно вечером. Он занимался какими-то непонятными, загадочными делами. Когда я однажды спросил об этом мамашу Тойбер, она лишь засмеялась своим хриплым смехом, затем выставила меня из кухни и захлопнула дверь. Думаю, сама мамаша Тойбер тоже подторговывала сексуальными услугами своих дочек. «Ведь надо же на что-то жить», — обычно говорила она. Речь её была смесью восточнопрусского и берлинского диалектов. Мамаша Тойбер была груба, вульгарна и в то же время сердобольна — типичная содержательница борделя.

Она нравилась мне. Глаза её за толстыми стёклами очков смотрели хитро и насмешливо. Никогда нельзя было понять, действительно ли она думает то, о чём говорит. Однако я всегда знал — сердце у неё было доброе. Моя мать её с трудом выносила.

Лона Беге-Фауде-Фуркерт два с лишним часа проторчала в метро и явилась в квартиру мамаши Тойбер совершенно без сил. У неё дважды проверяли документы и содержимое её большой сумки, да ещё допытывались, почему у неё в сумке так много продуктов.

«Ну и что же ты им ответила?» — спросила мамаша Тойбер.

«Я сказала, что во время воздушного налёта всегда беру с собой в подвал свои запасы. Ведь никогда не знаешь — уцелела ли твоя квартира и где потом добыть еду».

«А у тебя ничего не отобрали?»

«Неужели я похожа на торговку с чёрного рынка?»

Мы засмеялись, а мамаша Тойбер с жадным блеском в глазах поинтересовалась: «Так что же у тебя там, в сумке?»

«Еда. Еда для обоих. На всю следующую неделю. А Карл, может, ещё и овощи раздобудет», — сказала Лона.

«Ну конечно, на моём огороде тоже кое-что имеется», — кивнул, улыбаясь, Хотце.

«Так как же насчёт деньжат?» Мамаша Тойбер снова уставилась на Хотце. Было видно, что этот человек произвёл на неё впечатление.

«Сначала мне надо поговорить с Розой с глазу на глаз», — сказала Лона, — «а потом и о деньжатах потолкуем. Где бы нам ненадолго уединиться?»

«Можете пойти в комнату Греты — в конце коридора налево. Я и собиралась разместить вас там».

Лона с матерью вышли из кухни. Мамаша Тойбер стала рыться в сумке Лоны.

«Вы не считаете, что рыться в чужой сумке не совсем прилично?» — язвительно осведомился Хотце.

«В конце концов должна же я знать, хватит ли мне этого», — ничуть не смутившись, ответила мамаша Тойбер.

«Вам — нет. Этого должно хватить двоим — матери и сыну», — засмеялся Хотце и погладил меня по голове.

«Думаю, и мне кое-что перепадёт», — возразила мамаша Тойбер. — «Кофе! Настоящий кофе, свежесмолотый! Неужели меня не угостят хоть чашечкой? Наверняка это Фуркерт добыл. Только ему нужно быть осторожным, а то опять в кутузку попадёт». Она засмеялась своим хриплым смехом.

Вернулись на кухню мать с Лоной, и Лона снова вышла с мамашей Тойбер. Обе женщины, видимо, обо всём договорились — через некоторое время мамаша Тойбер опять появилась на кухне и сказала матери: «Можете пойти взглянуть и положить там свои вещички. Но комната, само собой, остаётся за Гретой».

Вместе с мамашей Тойбер мы пошли по длинному коридору и вошли в комнату. Это была большая, тёмная комната с эркером. Обстановку комнаты составляли двуспальная кровать и громадный, во всю стену, платяной шкаф. В ногах кровати стояла старая кушетка. Ещё одна такая же старая кушетка с подголовником стояла в эркере. Над кроватью в позолоченной раме под стеклом висело изображение Божьей Матери с младенцем и чётками в руках.

Мамаша Тойбер объяснила нам, что мы будем спать на кушетках, а Грета — на двуспальной кровати.

«Грета замужем?» — спросила мать.

«Иногда», — ухмыльнулась мамаша Тойбер и взглянула на меня. Я ответил ей вежливой улыбкой.

«А её мужу не помешает, что в спальне находятся чужие люди?» — не унималась мать.

«Смотря по тому, за кем в данный момент она замужем», — ответила мамаша Тойбер.

В комнату вошла Лона, и старуха удалилась, прикрыв за собой дверь.

«Это что, частный бордель?» — недовольно спросила мать. Всё происходящее явно раздражало её, но Лона дала ей понять, что иного выхода сейчас нет. Спасибо, что хоть здесь можно укрыться! Ничего, это долго не продлится — Людмила скоро устроится на новой квартире и снова сможет взять нас к себе. А кроме того, у Хотце, может быть, тоже кое-что найдётся. Даже где-нибудь за городской чертой — там было бы спокойнее и не так опасно.

«Вот выручка за последние три недели. С этими деньгами ты сможешь продержаться какое-то время. И тебе не придётся продавать свои украшения. Правда, я не знаю, как всё пойдёт дальше — норма выдачи продуктов становится всё меньше, да и качество их ухудшается, но ещё какое-то время можно существовать довольно сносно. Одно время мы вместе с Якобом хотели открыть продовольственный магазин — ведь людям нужно есть каждый день! Но разве смог бы он предлагать покупателям одновременно свиную колбасу, сыр и молоко? Хотя сам был большим любителем ветчины. Он называл ветчину «кошерной свининой».

«У Якоба был туберкулёз, и по состоянию здоровья он не мог строго придерживаться кошерной кухни. Так что ничего смешного в этом нет».

«Но сам-то он любил пошутить», — сухо возразила Лона.

«Больные туберкулёзом должны есть жирную пищу и свинину», — убеждённо продолжала мать.

«Не говори глупостей, Анна-Розалия! Ты тоже всегда охотно ела ветчину. Или ты заразилась от него туберкулёзом?»

Лона по-прежнему делила с нами заработанную выручку. К этому её никто не принуждал — ведь у нас больше не было никаких прав на владение магазином. Как истинная арийка, она имела полное право владеть магазином единолично. И могла наплевать на нас, даже относиться к нам, как к врагам нации. Вместо этого она ежемесячно делила с нами доход от магазина. В память о моём отце.

Законной владелицей магазина Лона считала мою мать. Кроме того, она считала себя обязанной обеспечивать нас продуктами и продовольственными карточками. Я убеждён, что она вместе со своим мужем проворачивала какие-то дела на чёрном рынке. У Фуркерта там наверняка были связи. Однако нам до этого не было никакого дела. Мы хотели выжить, и Лона прилагала немало сил для того, чтобы это нам удалось.

«Мама, не спорь с Лоной!» — мысленно умолял я мать.

«Да понимаешь ли ты, что здесь может увидеть мальчик? Как отнёсся бы к этому Якоб?»

«Якоб хотел, чтобы вы оба выжили. Перед смертью он просил меня помогать вам, и я обещала ему это. И своё обещание сдержу!»

Обе долго смотрели друг на друга. И, как мне казалось, смотрели не слишком дружелюбно. В их насторожённых взглядах я почувствовал нечто такое, чего раньше не замечал. Я никогда не задумывался об их взаимоотношениях. Впрочем, никогда и не хотел.

Наконец мать сменила тему. Слава Богу! Она спросила Лону, как ей следует вести себя в сомнительных ситуациях, и та посоветовала ей держаться в зависимости от обстоятельств. Это будет самое разумное. Главное — уцелеть, выжить, а для этого нужно чем-то жертвовать. И, без сомнения, войне скоро настанет конец. Русские отвоевали уже почти всю Украину, союзники заняли южную Италию, а американцы сбрасывают на Германию целые вагоны бомб. «Как ты думаешь, долго ли ещё можно выдержать такое? Тут уж никакие призывы, никакие лозунги не помогут», — закончила свою речь Лона.

«А каковы политические позиции этой семьи?» — поинтересовалась мать.

«Да нет у них никаких позиций! Английских радиостанций они не слушают — им нужны только деньги. Смотри, не вздумай спросить их о чём-то таком».

У Тойберов кроме дочерей Греты, Хильды и Розы был ещё сын, которого звали Феликс. Этот Феликс был удивительно похож на еврея. Из-за этой похожести ему постоянно попадало на улице. Поэтому, приезжая с фронта на побывку, он никогда не снимал военной формы.

«Ума не приложу — где это я умудрилась переспать с евреем?» — удивлялась мамаша Тойбер.

У Греты, старшей дочери, впереди было три зуба. Ещё пара сгнивших, чёрных корешков торчала в нижней челюсти. Она была маленького роста и обладала поразительно кривыми ногами. Гретин сын Хорст свободно пролезал между её ногами, даже когда она плотно сдвигала пятки.

«Мои ноги — мой капитал! Иной раз я показываю клиентам этот цирковой номер с Хорстом. Мужики просто балдеют! А уж заводятся так, что только держись!» — хвасталась Грета.

Хильда, средняя дочь, никого, по её собственному выражению, в дом не приваживала — её сын Гарри должен вырасти благовоспитанным, культурным человеком, а не каким-нибудь ночлежником или сутенёром. А вот гретин Хорст, считала Хильда, обязательно вырастет шалопаем. «Он уже сейчас знает все фокусы, которые проделывают мужики с его мамашей. И, небось, тоже скоро с бабами путаться начнёт. Но мой Гарри должен учиться».

Однако действительность оказалась совсем иной. На маленького Хорста, почти всегда спавшего в постели вместе с матерью, её ремесло не повлияло — он вырос вполне нормальным человеком, учился, получил профессию, прилично зарабатывал. Его двоюродный брат Гарри, наоборот, стал уголовником, а потом и вовсе пропал где-то заграницей.

Самой привлекательной была младшая, Роза. Она всегда была опрятно одета, ухожена, от неё хорошо пахло. Роза была первой женщиной, в которую я был немножко влюблён. Иногда, если гости Греты слишком расходились, я спал в розиной постели. Роза гладила меня и шёпотом повторяла: «Всё будет хорошо!»

Время от времени Роза на целый день исчезала, и мы очень беспокоились. Когда она возвращалась, измотанная и растрёпанная, то проклинала своих клиентов и отвратительные номера, которые те снимали для свиданий.

«К чёртовой матери всех этих поганых мужиков и эту гнусную возню с ними», — бормотала Роза и гладила меня с какой-то особой нежностью. Как она мне нравилась!

Гарри и Хорст, разумеется, не знали, кто мы. «Наши пострадавшие от бомбёжки друзья», — смеясь, говорила мамаша Тойбер. Её громкий, хриплый смех был слышен во всём доме.

Иногда по ночам случались происшествия. Однажды мать, очевидно, увидела во сне что-то страшное и громко закричала. Она кричала так страшно, что мы все вскочили.

В первую минуту я подумал, что Грету поколотил её очередной клиент. Это бывало довольно часто. Однако кричала моя мать.

Грета включила ночную лампу. Рядом с ней действительно лежал мужчина. Бедняга так перепугался, что у него волосы на голове встали дыбом. Вскочив с кровати, Грета подбежала к матери и принялась трясти её. Разбудив мать, Грета отправилась на кухню, сварила кофе, и все выпили по чашечке. Даже маленький Хорст сделал пару глотков.

В другой раз один из клиентов Греты поднял такой шум, что мать из своей постели перебралась ко мне и плача, зажала мне рот рукой. Я обнял её и попытался успокоить, но она была совершенно подавлена происходящим. Дело кончилось тем, что через два дня мы перебрались в комнату Розы. Обе — Роза и мать — спали на Розиной кровати, а я — на матраце, который старый Тойбер притащил из чьей-то разбомбленной квартиры. «Смотри, получишь когда-нибудь пулю в затылок, если будешь мародёрничать», — покачав головой, сказала мамаша Тойбер. — «Нехватало ещё, чтобы по твоей милости кто-то разнюхал про наших постояльцев».

Перебравшись в комнату Розы, мы, наконец, обрели относительный покой. Теперь мы могли спать всю ночь без происшествий. Если, конечно, не было воздушной тревоги.

И всё-таки нам пришлось искать новое место, потому что приехавший с фронта на побывку Феликс устроил большой скандал, узнав, что мы евреи. Лона на этот раз действовала очень энергично и быстро нашла для нас новое пристанище в дачном посёлке, принадлежащем обществу огородников. Одна из знакомых Лоны была членом этого общества и предоставила в наше распоряжение свой садовый домик, даже не спрашивая, кому и для чего он нужен. Наверное, это было ей совершенно безразлично. А может быть, она подумала, что Фуркерт опять совершил что-то криминальное и вынужден скрываться.

В садовых домиках общества огородников не было ни души. Стояла необычно холодная для начала декабря погода, и мы страшно мёрзли.

В домике была старая печь с металлическими конфорками, которую мы без особого успеха пытались топить. К тому же по вечерам нам нельзя было зажигать свет — его тотчас бы заметили. По ночам было так холодно, что у нас сводило губы. К счастью, у нас были старые пуховые перины. Мы укрывались ими, не снимая верхней одежды. В верхней одежде и под перинами было более или менее терпимо. Лона навещала нас каждые три дня. Она приходила ранним утром и приносила нам, как она выражалась, что-нибудь пожевать. Она тоже попыталась справиться с нашей печкой. Домик сразу наполнился удушливым чадом. Мы начали кашлять и кашляли долго, до боли в лёгких. Однако разжечь огонь в печке Лоне удалось. Через пару часов чад вытянуло, мы снова закрыли окно, и в домике стало тепло. Торжествующе усмехнувшись, Лона посмотрела на свои руки: «Это настоящие рабочие руки», — сказала она. — «Очень пригодились в такое тяжёлое время».

«Мои руки работали гораздо больше твоих. Ты себе и представить не можешь», — с усмешкой ответила мать.

«Так почему же ты не смогла справиться с этой печкой? Или твои еврейские руки слишком хороши для такой работы?»

Обе с вызовом смотрели друг на друга. Наконец мать отвела глаза и обернулась ко мне. И вдруг Лона беззвучно заплакала.

«Я ведь тоже не железная», — жалобным голосом сказала она. — «Я сама не знаю, что говорю. Не могу совладать со своими нервами, и всё тут! И всё время у меня перед глазами Якоб, там, в больнице на Иранишенштрассе. Я всякий раз удивлялась, что умирающий может так разумно говорить. Помнишь, голова у него стала маленькой, как у ребёнка! С тех пор не могу избавиться от страха. Я боюсь эсэсовцев, этих кровавых псов!»

Она подошла к матери, которая всё ещё смотрела в мою сторону, и обняла её. «Не принимай это так близко к сердцу, Роза. Я ведь не хотела обидеть тебя, хотела только напомнить, что я из рабочей семьи. А у евреев предубеждение против пролетариев. Это меня раздражает. Но ты же знаешь — я не антисемитка. И никогда ею не была».

Всё ещё обнимая мать, Лона усадила её на стул.

«Все вы в той или иной степени антисемиты. Только в некоторых антисемитизм запрятан очень глубоко. А чуть что, он сразу вылезает наружу». Мать продолжала смотреть на меня.

«Я тут ради вас на части рвусь, всякий раз помираю от страха — а вдруг эсэсовцы что-то пронюхали и теперь возьмут меня в оборот, а ты упрекаешь меня в антисемитизме».

«Я не упрекаю тебя в антисемитизме. Я только сказала, что каждый из вас хоть чуть-чуть, да антисемит. Скрытый антисемит. Иначе зачем было тебе упоминать о моих еврейских руках?»

«А разве я не упомянула о моих пролетарских руках?» Лона вскинула свои руки вверх, и обе затряслись от смеха. Они хохотали громко, заливисто, по-девчоночьи. Казалось, сейчас они выбегут из домика и начнут играть в салки. «Какую чушь они только что несли!» — подумал я, глядя на них.

Никогда я не чувствовал себя таким одиноким, таким заброшенным, как в тот момент. Мне ещё не было тринадцати лет, но я, как мне казалось тогда, был уже совершенно никому не нужен. Матери без меня было бы гораздо проще. Да и Лоне, наверное, прятать одну мать было бы во много раз легче, чем нас двоих. Да так ли уж на самом деле хочу я дожить до конца войны? Что будет с нами, если наци всё-таки выиграют эту войну? Если у них в руках вдруг окажется какое-нибудь чудо-оружие? Стоит ли в таком случае цепляться за жизнь? И вообще — сколько ещё времени нужно прятаться? Прятаться в этом холоде, с этими глупыми женщинами?

Я тосковал по тёплой постели Розы Тойбер, по её грубоватому берлинскому говору. Я тосковал по дому, — своему, настоящему дому с кирпичными стенами, деревянными полами и закрывающимися дверьми.

Стоя у окна садового домика, я глядел на безотрадный пейзаж, на серое декабрьское небо. Я не понимал тогда, какое это счастье — вот так стоять и смотреть на унылый пейзаж за окном, на затянутое облаками небо. Я заплакал. Обе женщины бросились ко мне, наперебой стараясь обнять, утешить. «Да, конечно, мы не сдержались, это наша вина. Но таких стычек никогда больше не будет», — уверяли они меня.

Я принимал ласку матери, выслушивал её обещания, но мировая скорбь всё больше овладевала мною. Целые дни я молчал, не произнося ни слова. Молчал даже тогда, когда мать пыталась вызвать меня на разговор. На все вопросы я или кивал в знак согласия, или качал головой. Молча.

Я видел, как страдает мать от моего молчания, как с трудом подавляет в себе желание сорваться, закричать на меня. Это ей почти всегда удавалось. Но я упрямо молчал. Думаю, мне даже доставляло удовольствие мучить её.

Теперь Лона всё чаще присылала к нам своего мужа, Фуркерта. Он приносил нам продукты, тёплое бельё, а однажды даже принёс для матери новую, с иголочки, военную шинель. «Это наверняка краденое», — сказала мать, когда Фуркерт ушёл. Она брезгливо подняла шинель двумя пальцами. «Мы должны отдать это Лоне обратно. Вещь, конечно, тёплая, но оставлять её нам нельзя».

Я удивлённо уставился на мать.

«Думаю, отдавать шинель обратно не нужно. Фуркерт может обидеться, и кто знает, как он себя тогда поведёт».

Фуркерт приходил к нам всё чаще, даже тогда, когда Лона не просила его об этом. Очевидно, моя мать нравилась ему. Иногда он приносил целые чемоданы с какой-то дешёвой одеждой. «Теперь ты можешь открыть здесь трикотажный магазин», — ухмыляясь, говорил он матери. Его подарки пугали нас.

И вдруг он пропал. Может, Лона запретила ему приходить к нам? А может, он опять попал в тюрьму? В нашем садовом домике снова стало скучно. Чемоданы с одеждой Лона унесла, дав понять, что её муж украл эти вещи.

Запасы топлива были у нас на исходе. В кладовке становилось всё меньше угольных брикетов и дров. Мать сказала об этом Лоне, и та обещала, что хозяйка домика опять завезёт нам топливо. Однако ничего нам так и не завезли. Топливо приходилось экономить. Мать проявляла чудеса изобретательности, стараясь сохранить в домике тепло.

Именно в это время мне пришла в голову мысль убежать. Я не хотел быть обузой (так мне казалось) для матери, но и она тоже не должна были стеснять меня. У меня был план. Я хотел обойти все ещё оставшиеся в Берлине консульства. Но сначала нужно будет разузнать, нет ли там немецких представителей. Самое безопасное, думал я, обратиться к шведам. Швеция — нейтральная страна, участия в войне она не принимает, и там, кажется, почти нет антисемитов. «Почему?» — спросил однажды мой отец и сам на этот вопрос ответил: «Там слишком холодно для нас — ведь мы же восточные люди! И еврейская община там, наверное, крошечная». Тогда все смеялись отцовской шутке.

Отец был замечательным рассказчиком. Каждую субботу у нас собирались друзья и родные, чтобы послушать его удивительные истории. У отца уже тогда были больные лёгкие, поэтому обычно он лежал в столовой на широком диване. Мать ставила на стол громадные блюда с картофелем и варёной говядиной, к которой она всегда подавала тёртый хрен. После еды на стол ставилась настойка из изюма. Все набрасывались на еду как после недельного поста. Отец не ел вместе со всеми, но с удовольствием смотрел, как гости расправлялись с едой. Время от времени он рассказывал какой-нибудь анекдот или коротенькую историю. Когда же на столе появлялась настойка, наступала очередь основного повествования. Некоторые истории он рассказывал по нескольку раз, но каждый раз по-разному.

Одна из историй называлась «Анна и собака». Насколько я помню, речь в ней шла о страхе, который испытывала мать при виде собак. Однажды, когда она с полными сумками возвращалась домой, ей навстречу откуда-то выскочил пудель. Сумки были тяжёлые, быстро идти она не могла. Увидев пса, она от страха остановилась как вкопанная. Подбежав к матери, собака прыгнула на неё. Руки матери были заняты, и тогда в отчаянии она укусила собаку за нос. Собака, визжа, побежала обратно к своей хозяйке. Та сразу же заявила в полицию, и это обернулось для отца длительным судебным разбирательством. Речь шла о том, что еврейский укус носа арийской собаки приравнивается к серьёзному преступлению. Отец смог помешать аресту матери только потому, что судья, который занимался этим делом, не выносил собак. Отец клятвенно пообещал судье отравить пуделя. О чём и уведомил хозяйку собаки, после чего та покинула Берлин и перебралась в Баварию, где, как ей стало известно, к собакам относятся намного лучше. «Шведскую историю» отец рассказывал много раз. Главной фигурой в ней был ассимилировавшийся еврей по имени Абрахам Эклунд, который на вопрос, почему его назвали этим библейским именем, ответил: «Один из моих предков был главным раввином у викингов».

Итак, я решил — нужно идти в шведское консульство. К викингам. И однажды утром, когда мать ушла, чтобы встретиться с Лоной, я осуществил своё намерение. В кармане у меня всегда было немного денег — на всякий случай. Полистав телефонную книгу, я нашёл нужный мне адрес. Шведское консульство находилось тогда в районе Вильмерсдорф недалеко от Траутенауштрассе. Я не помню, как добрался до консульства. Помню только, что очутился перед довольно высокими коваными воротами с вделанным в эти ворота электрическим звонком. Я нажал кнопку звонка. Из дома торопливо вышел какой-то человек в тёплом пальто и на хорошем немецком языке попросил меня снять палец с кнопки. Он быстро провёл меня в дом. Снаружи здание консульства выглядело довольно скромно, но внутри показалось мне очень просторным.

«И что же дальше?» — подумал я. Человек в пальто привёл меня в хорошо обставленную тёплую комнату. Прикрыв за собой дверь, он указал мне на кресло и затем снял пальто. Он был без пиджака, в одной верхней рубашке. «Тебе повезло, что не работает аварийная сигнализация», — сказал он. — «Ты мог бы звонить и звонить, пока палец к кнопке не примёрзнет!»

«А что произойдёт, если аварийная сигнализация сработает?» — спросил я. В глубине моей души шевельнулся страх.

«Мы соединены с ближайшим полицейским участком. И после сигнала они уже через пару минут здесь. Вот тогда бы тебе и влетело!»

Замолчав, он посмотрел на меня. Я тоже молчал.

«Тебе холодно?» — через какое-то время спросил он.

«Немного».

Он поднялся с кресла и вышел в дверь, расположенную позади его письменного стола. Я остался один. В комнате было тепло, я согрелся. Но пусть он думает, что мне холодно — это не повредит, а он отнесётся ко мне с сочувствием. Но ведь он в любой момент может привести сюда полицию! Что мне тогда делать?

Прошло довольно много времени. Что-то здесь не так, подумал я. Он же меня совсем не знает — как же он оставил меня одного в своём кабинете? Ведь я могу что-нибудь украсть и убежать! Может, дом охраняется? Хотя я никого не заметил. Я хотел уже подняться и уйти, но тут дверь открылась, и в комнату вошёл мой новый знакомый с большим подносом в руках. Он поставил поднос на столик возле дивана и сказал, что сегодня тоже ещё не ел. Подойдя к открытой двери, он сказал кому-то несколько слов, очевидно, по-шведски, и закрыл дверь снова.

«Давай, начинай», — пригласил он и сел на диван. — «Ты же хочешь есть, поэтому и пришёл сюда, не так ли?»

Я поглядел на поднос. На нём стояли тарелки с какой-то красной колбасой, разными сортами сыра, джем, масло и корзинка с хлебом.

«Ну, ешь же», — подбодрил он меня. — «Не бойся, это не ядовито».

«А почему колбаса такая красная?» — спросил я.

Он рассмеялся. «Чтобы свежее выглядела».

Вдруг дверь снова открылась, и какой-то человек внёс в комнату ещё один поднос, на котором стояли чашки и большой чайник. Человек молча поставил поднос на столик и вышел.

«Чай?» — спросил мой новый знакомый и, не дожидаясь моего согласия, наполнил мою чашку.

Я начал есть.

«У нас часто бывают немецкие дети, которые соскучились по настоящему завтраку. Особенно после бомбардировок. Но сначала они, конечно, должны записаться. Бездомные вроде тебя обычно к нам не приходят».

«Вы только что говорили по-шведски?»

«Да, я же швед!»

«Откуда вы так хорошо знаете немецкий?»

«Я учил немецкий в школе. А сотрудники посольства получают специальное образование и обязаны учить язык. И кроме того, моя мать — немка. Правда, она отказалась от немецкого гражданства и приняла шведское».

«Почему?»

«Так она захотела. Ради порядка. Хотя мой отец не возражал, если бы она осталась гражданкой Германии».

Моё любопытство, по-видимому, развлекало его.

«А почему она не захотела сохранить гражданство?» — повторил я.

«Я тебе уже сказал — ради порядка».

«Ради порядка не обязательно становиться шведкой».

Страх всё больше овладевал мною. Я хотел только одного — уйти отсюда. Меня не покидало ощущение, что в любую минуту здесь может появиться полиция.

«Почему это тебя так интересует? Ешь, сколько захочешь, пей свой чай, а потом можешь уходить. А если ты думаешь, что я или моя мать имеют что-то против Германии, ты ошибаешься. Нам Германия нравится, она прекрасна».

«Прекрасна? С непрерывными бомбёжками? С улицами в развалинах?»

«Довоенную Германию мы тоже знали».

Он испытующе посмотрел на меня.

Неожиданно для самого себя я решил рискнуть и рассказать ему всё. «Я пришёл сюда не ради еды. Я пришёл просить у вас защиты и помощи. Моя мама не может больше таскать за собой».

Он смотрел на меня. Лицо его оставалось бесстрастным, но глаза были печальны.

«Кто твоя мать?» — спокойно спросил он.

«Моя мама еврейка», — ответил я.

«Значит, ты еврей? Или твой отец немец?»

«Моего отца почти убили в Заксенхаузене».

«Почти?»

«Он умер в еврейской больнице на Иранишенштрассе. Незадолго до смерти моя мама забрала его из концентрационного лагеря уже смертельно больным».

«Твоя мать, наверное, очень хорошая женщина».

«Да, конечно».

«Я бы с удовольствием познакомился с ней».

«Это невозможно. Она не знает, что я здесь».

«Ну и дела!»

«Мы живём в садовом домике. Там очень холодно, и мы ужасно мёрзнем. И еды у нас тоже маловато. Думаю, без меня ей, может, легче будет продержаться».

«Наверняка нет!»

Он спокойно смотрел на меня. По его лицу было невозможно понять, о чём он думал.

«Ты хоть раз задумывался над тем, как беспокоятся матери о своих детях? А если то, что ты рассказал, — правда, представляешь, как она боится за тебя?»

«Она наверняка рада, что я ушёл», — врал я. — «Думаю, что нам будет легче пробиться в одиночку. Сюда она никогда бы не решилась прийти».

«Съешь ещё что-нибудь! И знаешь, что я думаю? Ни одному твоему слову я не верю. Сказки ты хорошо умеешь рассказывать».

«Вы считаете, что я вас обманываю? Что я всё придумал?»

«Сколько тебе лет?»

«Двенадцать».

«Для твоего возраста ты очень хитёр».

«Я бы себе тоже не поверил», — ухмыльнулся я.

«Идём со мной».

Он встал и взял меня за руку. Я попытался сопротивляться, но он потащил меня с собой. Мы вышли в дверь позади его письменного стола и пошли по довольно длинному коридору. Наконец мы остановились перед полуоткрытой дверью. Это был туалет. Он втолкнул меня туда и закрыл за собой дверь.

«Ты, конечно, хочешь писать?» — спросил он.

«Нет, не хочу».

«Но тебе нужно пописать. А ну, снимай штаны!»

«А вам не нужно писать?» — ухмыльнулся я.

«Сейчас ты у меня получишь!»

Я почувствовал — он очень рассердился. Я спустил штаны. Он коротко взглянул и велел мне снова натянуть штаны. Потом мы вернулись в его кабинет. Он велел мне подождать и вышел куда-то. К моему собственному удивлению, это совершенно не испугало меня. Всё происходящее даже начинало нравиться мне. Мне было интересно — что он теперь предпримет. Кушетка, на которой я сидел, была очень удобной. Я лёг и вытянул ноги. «Посмотрим, что теперь будет. Или здесь появятся полицейские, или он приведёт с собой двух викингов, которые переправят меня через границу».

Незаметно для себя я заснул и проспал, должно быть, довольно долго. Когда он разбудил меня, я вскочил, как ужаленный. Он закрыл мне рот рукой и попытался успокоить.

«Нам надо серьёзно поговорить», — сказал он и сел рядом со мной на кушетку. — «Ты, конечно, понимаешь, почему в туалете я заставил тебя спустить штаны. Поверь, мне самому было очень неприятно. Но ты, наверное, и сам догадываешься, с какими уловками нам приходится сейчас сталкиваться. Хорошо, я готов тебе поверить. Но в этом случае возникают две проблемы. Во-первых, я не посол, а всего лишь атташе, секретарь посольства. Это означает, что у меня нет никаких полномочий и сам я ничего не решаю. Без ведома посла я не имею права что-либо предпринимать и тем более обещать что-то. В Германии посла сейчас нет, он будет только к концу недели. Посол — единственный человек, который смог бы — предположительно смог бы — найти какой-то выход. Но я хочу тебе сказать: не жди, что он может переправить тебя через границу в Швецию. Он не имеет на это права, а на незаконные действия никто из нас, сотрудников посольства, не пойдёт. Вторая проблема: твоя мать. Даже если бы мы могли что-то для тебя сделать, при всех обстоятельствах нам необходимо согласие твоей матери. Я предлагаю тебе вернуться к матери и посоветоваться с ней. После этого ты можешь снова связаться с нами. Может быть, к этому времени мы что-нибудь придумаем».

«Как?» — спросил я.

«Что «как»?»

«Как я могу снова связаться с вами?»

Я чувствовал себя совершенно разбитым. У меня не было сил подняться. Мне было ужасно стыдно, и хотел я только одного: уйти отсюда. Но я продолжал говорить.

«Вы же сами сказали, что мне здорово повезло, раз удалось попасть сюда. А если хотите отделаться от меня, скажите об этом прямо».

Он пропустил моё заявление мимо ушей. «Я дам тебе номер телефона. Позвони мне на следующей неделе. Если трубку снимет кто-то другой, не говори ничего. Вообще ничего. Ты можешь разговаривать только со мной. Как я тебя узнаю?»

«Я не могу назвать вам своей настоящей фамилии. Сейчас моя фамилия Гемберг».

«Мне совсем необязательно знать, как твоя настоящая фамилия», — перебил он меня. И добавил, посмотрев мне в лицо: «Более того. Позвонив по телефону, ты должен к своей фамилии добавить что-нибудь. Например, химчистка Гемберг или что-то в этом роде».

«Химчистка Гемберг, Нойкёльн», — съязвил я. Он засмеялся.

«Нойкёльн» можешь не добавлять. И пожалуйста, отнесись абсолютно серьёзно к тому, о чём мы с тобой договорились. Ещё одно. В посольстве никто не знает, что мы знакомы. Это я говорю в моих собственных интересах, потому что не уверен, одобрит ли здесь кто-нибудь мои действия. А о самом после говорить вообще не нужно».

Он написал на листке номер телефона и поспешно выставил меня за дверь.

«В чём-то он похож на нашего «чокнутого эсэсовца», — подумал я, снова оказавшись по другую сторону кованых ворот. Бережно сложив листок с телефонным номером, я спрятал его в своём ботинке.

Затем я отправился обратно в Нойкёльн. Назад, в промёрзший садовый домик, к матери — она, наверное, еле жива от страха. Этот швед прав. Занятый собственными переживаниями, я совсем забыл о матери. Мне стало совестно. Однако когда я подошёл к домику, то увидел, что мать ещё не вернулась. Ключ всё ещё лежал в условленном месте. Я отпер дверь. Огонь в печурке погас, в домике было холодно и сыро. «Если мне сейчас удастся разжечь огонь и согреть комнату, у мамы, наверное, и настроение улучшится», — подумал я.

Я ещё никогда не растапливал печь, но мне сразу удалось это сделать. Случайно ли так получилось, или дрова были сухими, — не знаю. Через какое-то время я подбросил в печку пару угольных брикетов. Комната быстро согрелась.

Наконец вернулась мать, нагруженная тяжёлыми сумками, и без сил повалилась на кровать. Она, кажется, даже не заметила, как тепло в домике.

«Долго меня не было?» — спросила она. — «Что ты делал всё это время? Надеюсь, ты не очень беспокоился?»

Я молча стоял перед лежащей на кровати матерью. Когда же она, наконец, почувствует, как у нас тепло?

«Знаешь, где я была?» — продолжала она.— «Я была у Хотце в Каульсдорфе. Жены его не было, но я познакомилась с его свояченицей. Дом у Хотце небольшой, но с большим садом. Нас туда отвёз его друг, господин Радни. У Радни — птицеферма недалеко от Кёпеника, патруль его почти никогда не проверяет. Это было очень приятно. Посмотри, что я принесла!»

Она вскочила с кровати и с торжеством показала мне содержимое сумок.

«Видишь, цыплёнок! Как давно я не ела курятины!»

Мать была вне себя от радости. Один за другим она вытаскивала из сумок продукты: масло, буханку хлеба, сельдерей и кольраби.

«Овощи дал Хотце», — говорила она. — «У него большой огород. Он дал мне ещё морковь, она такая полезная, особенно для глаз и зубов. В твоём возрасте нужно есть побольше овощей. Ничего, ты ещё наверстаешь упущенное. Хотце говорит, — весь этот ужас скоро закончится».

Такой счастливой я не видел мать уже очень давно. Она то и дело взвешивала в руке тушку цыплёнка и восхищённо повторяла: «Смотри, какой откормленный!» Матери хотелось, чтобы я тоже разделил её радость. Мы разложили всё принесённое на кровати.

«Сегодня вечером мы устроим пир! Наедимся до отвала!» Теперь, наконец, она увидела, что в печке пылает огонь. «Ты затопил печку!» — воскликнула она и порывисто обняла меня». — «Потрясающе! Ты просто гений. Мой сын гений!»

Она бросилась вместе со мной на кровать, прямо на всю эту снедь.

«Мама!» — закричал я. — «Осторожно, масло!»

«Мама, осторожно, масло!» — смеясь, передразнила меня она.

На неё напал приступ безудержного хохота. От смеха она закашлялась. Я хлопал её по спине, чтобы она перестала.

«Мама, осторожно, масло!» — задыхаясь от смеха, повторила она. — «Сегодня вечером в меню — мама, масло и цыплёнок».

Мне было совсем не до смеха. Я был рад, что мать не заметила моего состояния.

На следующей неделе я позвонил в шведское посольство. Атташе сразу снял трубку. Он сказал, что я должен оставаться там, где нахожусь в данный момент. Он сам придёт ко мне.

Теперь я не помню, почему мы встретились с ним у станции метро Янновицбрюкке. Он вышел из метро и сразу, не поздоровавшись, потянул меня прочь от входа. Мать опять ушла куда-то «за добычей», и у меня было много времени.

«Где твоя мама?» — неприветливо спросил он.

Я рассказал ему, что она уже три дня как исчезла, и я не знаю, где её искать. Кроме того, у меня закончились топливо и продукты, но не могу же я без конца бегать по городу! От этой беготни я страшно устаю, а пользоваться городским транспортом не могу — опасно.

Как и в первый раз, он опять сказал, что не верит ни одному моему слову. Тогда я попросил его пойти вместе со мной в посёлок огородников, чтобы он сам мог убедиться в том, что я говорю чистую правду. Про себя я молился, чтобы мать к этому времени ещё не вернулась Было бы лучше всего, если она вернётся ближе к вечеру.

К моей просьбе атташе отнёсся очень серьёзно. Какое-то время он с недовольным видом шёл со мной пешком. Однако ему это скоро надоело.

«Давай рискнём, поедем на метро. Куда нам ехать?»

«До Германплац. А оттуда — минут десять пешком».

Нам повезло. Увидев наш домик, он вначале не хотел входить туда. Я открыл дверь и вошёл внутрь. Помедлив, он последовал за мной, быстро огляделся по сторонам и снова взял меня за руку.

«Идём», — сказал он. — «Закрой дверь и идём отсюда».

«Сейчас здесь безопаснее, чем где-нибудь в другом месте. Осталось ещё немного дров, и я могу затопить печку, если вам холодно. В это время года здесь никто не бывает. Нас никто не услышит», — продолжал я свою игру.

«Идём отсюда» — повторил атташе.

Я заметил — он боится. Он боится оставаться здесь, и с каждой минутой боится всё больше.

«Мы отправимся на станцию «Штеттинский вокзал». Хорошо бы тебе переодеться. У тебя здесь есть другая одежда?»

Я отрицательно покачал головой.

«Ни другой шапки, ни другого шарфа, ни других ботинок?»

«Нет. Только то, что на мне надето».

«Ну ладно. Идём».

Он буквально вытащил меня из домика. Я закрыл дверь и положил ключ в условленное место.

«Это для мамы. Может быть, она ещё вернётся сюда».

Он был просто в панике, да и я сам себе в этот момент казался таким жалким, ничтожным. По дороге к вокзалу он сказал, что никаких возможностей переправить меня в Швецию нет. Это нежелательно для обеих сторон, Обе страны — и Германия, и Швеция — уже приняли все меры, чтобы предотвратить подобные случаи. А теперь он хочет представить меня сестре из шведского Красного Креста, которая держит связь с немецким Красным Крестом и национал-социалистическим женским объединением. Подобные связи нужно поддерживать для того, чтобы облегчить положение людей, которые в этом нуждаются. Во всяком случае, эта сестра, наверное, знает путь, чтобы вывезти меня из опасной зоны.

Его начальник, шведский консул, ничего не обо мне не знает. Атташе не хочет впутывать своего шефа в эту историю. Да, он хотел мне помочь, но это было только его собственной инициативой, и поэтому я никогда и ни при каких обстоятельствах не должен ссылаться на содействие консульства.

После дневного воздушного налёта (этот налёт мы переждали в одном из городских бомбоубежищ, причём атташе выдал меня за своего приехавшего из Швеции родственника и, видимо, произвёл на всех впечатление, предъявив свой дипломатический паспорт) мы, наконец, добрались до Штеттинского вокзала.

Некоторое время нам пришлось подождать. Затем к нам подошла какая-то женщина и спросила его, не он ли — господин из шведского посольства. Атташе кивнул и тихо заговорил с ней по-шведски.

Во время этой беседы женщина всё чаще поглядывала в мою сторону. На её лице появилось испуганное выражение. Затем атташе поднялся, быстро попрощался со мной и исчез. Больше я его никогда не видел.

«У тебя не слишком-то арийская внешность», — прошептала женщина.

Она присела рядом со мной.

«Ты чистокровный еврей?»

Её вопрос рассмешил меня.

«Всё ясно. Значит, чистокровный», — тихо сказала она.

Она говорила с сильным акцентом. Несколько раз, не поняв её, я вынужден был переспрашивать.

«Сейчас я передам тебя моей подруге. Она будет знать, кто ты. Я и не ожидала, что ты такой смуглый».

«Меня часто принимают за итальянца».

«Хорошо. Но каким образом итальянский мальчик очутился в Берлине у Штеттинского вокзала? Да, непростая ситуация», — сказала она.

Я улыбнулся, и она улыбнулась мне в ответ.

«На всякий случай: твой отец воюет на восточном фронте, а твоя мать погибла во время бомбёжки. Такая легенда тебя устраивает?»

«Только при необходимости», — прошептал я.

«Не беспокойся. Моя подруга сама расскажет о тебе. Но ты это тоже должен знать». Взяв меня за руку, она вместе со мной вышла из комнаты.

Это была высокая, костлявая женщина с тяжёлой челюстью и волосами соломенного цвета. Её солидный вид внушал уважение. Но её низкий голос звучал мягко, нежно и доверительно.

На вокзале царил невероятный хаос. Часть вокзала при последнем налёте была разрушена, некоторые платформы были разворочены, завалены грудами битого кирпича и мусора.

«Сейчас я познакомлю тебя с одной сестрой из женского НС-объединения. Ты знаешь, что означают эти буквы?»

«Я знаю, что эти сёстры делают, а НС — это, наверное, что-то связанное с нацистами».

«Замолчи!» Она страшно рассердилась, и её акцент стал ещё более заметным.

«Никогда так не говори, а то все узнают, кто ты. Ты ведь уже достаточно большой, чтобы это понимать».

Женщина взяла меня за плечи и встряхнула. Она внезапно преобразилась, выражение лица стало суровым. Даже голос стал каким-то жёстким.

«Ты согласен со мной?»

Я кивнул.

«Если ты не можешь владеть собой, то в таком случае я не хочу тебя с ней знакомить. Ты понимаешь меня?»

«Понимаю», — быстро сказал я.

«Обещаешь мне, что будешь говорить только то, чему я тебя учила? Иначе всем нам крышка, а мою подругу сразу расстреляют».

Я согласно кивнул, но про себя подумал: «Ну уж это, конечно, явное преувеличение».

«Моя подруга очень хорошая женщина, а состоит она в национал-социалистической попечительской организации только потому, что хочет помогать другим людям. Всем без исключения, понимаешь?»

«Понимаю», — ответил я».

«Ну хорошо, тогда идём».

На мгновение остановившись, она ещё раз внимательно посмотрела на меня. «Ты и в самом деле выглядишь как-то слишком… по-южному».

«Что, слишком на еврея похож?» — тихо спросил я.

Она снова посмотрела на меня долгим взглядом. «Да нет, пожалуй, больше на итальянца», — засмеялась она и потянула меня за собой.

На вокзале царил ужасный шум. Люди стояли на путях и пытались поднять свой багаж на уцелевшую платформу. В самой середине рабочие расчищали завалы. К вокзалу медленно подходили поезда и, пуская пар, ждали, когда можно будет снова подъехать к платформе. Казалось, будто весь Берлин собрался уезжать.

«И убитые есть?» — спросил я.

«Очень много», — ответила шведка. — «Бомба попала в состав, в котором ехали военные. В самую середину. Вагоны первого класса, и такие чистые! Там было много солдат-эсэсовцев. Они все направлялись на восточный фронт».

Женщина посмотрела на меня, как будто хотела увидеть, как я отнёсся к её рассказу. Я сделал непроницаемое лицо.

«Тебя это очень огорчает, правда ведь?»

«Очень!» — ответил я. Она сочувственно улыбнулась.

Мы остановились перед небольшим, наспех сколоченным деревянным бараком, на котором красной краской был нарисован крест. Не постучав, шведка открыла входную дверь.

Сначала я увидел детей. Несколько детей сидело на стоявших вдоль стен деревянных скамейках. Остальные стояли, тесно сгрудившись. Некоторые были ранены. Маленькая девочка с забинтованной головой вызывающе посмотрела на меня.

«Какая у тебя красивая шапка», — сказала шведка и погладила девочку по щеке.

«Это повязка», — спокойно ответила малышка, не спуская с меня глаз. — «Меня тяжело ранило. Я только-только попрощалась с моим папой, и вдруг как хлопнет! Папу, наверное, убило».

Она проговорила это с какой-то гордостью. Глаза её оставались совершенно сухими.

Я молчал.

«Сколько тебе лет?» — спросила меня девочка.

«Двенадцать», — послушно ответил я.

«Тогда тебе надо подождать. Моему папе было двадцать восемь».

Моя шведка осторожно, но энергично пробиралась сквозь толпу детей, таща меня за собой. У торцевой стены стоял грубо сколоченный деревянный стол и два стула — один перед столом, другой позади него. За столом сидела высокая, полная женщина с тёмными, собранными в строгий пучок волосами. Лицо у неё было очень усталое, но приветливое. Она взглянула на нас с таким видом, как будто ждала нас уже давно.

«А вот и вы», — сказала она, поднявшись нам навстречу.

Она поздоровалась с моей шведкой за руку и предложила ей сесть, указав жестом на второй свободный стул. «Сейчас я запишу данные этого молодого человека, а потом включу вас в список».

Ну и великанша! Она показалась мне гораздо выше шведки. У неё был приятный акцент.

«Она австрийка», — подумал я.

Её голос был похож на голос актрисы в фильме, который мы с матерью смотрели во время поисков нашего первого убежища.

Женщина записала сведения обо мне — «Макс Гемберг, проживал в районе Шарлоттенбург, остался без жилья в результате бомбёжки, мать не найдена, отец на восточном фронте». Откуда-то из-под стола она достала серое одеяло и сунула его мне в руки. «Это государственная собственность», — сказала она. — «Отдашь обратно, когда тебе больше не будет нужно». Потом снова повернулась к шведке. «Через полчаса, если Господь Бог и американцы это допустят, отсюда отходит поезд на Уккермарк. В этом поезде наша организация отправляет туда детей, чьи родители пропали без вести, погибли или не найдены. Детей привезут в район Страсбург-Уккермарк, в бывший учебный центр «гитлерюгенда». Самое главное — это место не бомбят. Во всяком случае, пока не бомбят. Но в любой день лагерь может потребоваться вермахту, и тогда будем думать дальше».

Она разговаривала с нами и одновременно непрерывно что-то писала. Внезапно она подняла глаза от своих записей и улыбнулась мне: «Я буду сопровождать поезд, поэтому во время пути мы будем часто видеться. А в Уккермарке я устрою так, чтобы ты жил рядом со мной».

«Как зовут твоего отца?» — не глядя на меня, неожиданно спросила она. Я не был готов к такому вопросу и ответил: «Якоб».

«Как зовут твоего отца? Хельмут, Франц, Отто?»

«Адольф», — сказал я.

Она посмотрела на меня. «Адольф», — повторила она и записала в своей тетради. — «Адольф Гемберг. Красиво звучит. Советую тебе держаться увереннее — даже чуть-чуть нахальства тоже не помешает».

Она наклонилась вперёд. «А насчёт Якоба — этой промашки ты больше не допускай, понял?»

«Я не понял вопроса», — прошептал я.

«К подобному вопросу ты должен быть готов всегда, его могут задать тебе снова. Если ты ответишь, как в первый раз, сам знаешь, где можешь оказаться».

«Как зовут твою мать?» Она испытующе посмотрела на меня.

«Роза».

«Ну что ж, поверим», — проворчала она, записывая. — «Тебе только одиннадцать лет, понял?»

«Да».

«Для твоего возраста ты не такой уж высокий. А братья и сёстры у тебя есть?»

«Я единственный ребёнок».

«Где твой отец?»

«На восточном фронте».

«Где именно на восточном фронте? Ты ведь должен знать, на каком участке фронта воюет твой отец!»

«У нас уже давно не было от него никаких известий. Последнее письмо было с севера, кажется, где-то возле Ладожского озера».

«Какой чин имеет твой отец?»

«Унтер-офицер», — ответил я без запинки.

Я едва сдерживался, чтобы не расхохотаться.

«Когда ты в последний раз видел свою мать?» Её голос становился всё громче.

«Последние недели мы жили в Нойкёльне, в садовом домике. Она ушла за покупками, и как раз в это время началась воздушная тревога. Обратно она не вернулась».

«А где же был ты во время воздушной тревоги?»

«Я спрятался в траншее недалеко от нашего домика».

«И ты потом не искал мать?» Теперь она почти кричала. В комнате, наоборот, стало тише — к нашей беседе начали прислушиваться.

«Я обошёл все магазины в нашей округе, которые были ещё открыты. Её никто не видел».

Я подумал о матери — она, наверное, теперь в ужасном состоянии. Может, забыв всякую осторожность, она уже начала искать меня? Только теперь до меня дошло, что я натворил, убежав из дома. И я заплакал. Я плакал всё громче, всё безутешнее. Если бы только я смог вернуться обратно! Кажется, всё бы отдал, лишь бы удрать отсюда.

«Ну-ну, не плачь. Меня зовут сестра Эрна. Эрна Нихоф».

Через стол она протянула ко мне руку, но я цеплялся за мою шведку из Красного Креста.

«Я хочу домой», — всхлипывал я. — «Может быть, моя мама всё-таки вернулась».

«Сколько времени ты оставался один в домике?»

«Два дня».

«Два дня? К сожалению, за это время с ней могло что-то случиться. Но сразу воображать себе самое худшее всё же не нужно. Может быть, она лежит в больнице. Мы постараемся разузнать что-нибудь о твоей маме».

Она встала из-за стола. «Попрощайся со своей приятельницей и поблагодари её за всё».

«Знаешь, ты очень хорошо справился со всем!» Она снова внимательно посмотрела на меня.

Я подал шведке руку. У меня было ощущение, что теперь я окончательно отрезан от остального мира.

«А теперь сядь на скамейку и подожди, пока я закончу свою работу. Мне нужно оформить других детей».

Мы сидели в тесном и душном вагоне. Наш поезд ехал очень медленно, иногда останавливаясь. Приходилось ждать, пока проезжал встречный поезд и можно было ехать дальше.

Маленькая девочка, дочь погибшего при бомбёжке эсэсовца, сидела рядом со мной. Мысли мои были далеко — я очень беспокоился о матери и думал лишь о том, как бы поскорей к ней вернуться.

Мать девочки тоже состояла в национал-социалистической попечительской организации и тоже помогала «надзирать» за нами. Малышка так и сказала — «надзирать». Это прозвучало совсем по-взрослому и одновременно как-то по-обывательски. Из-за этого девочка показалась мне просто маленьким чудовищем, хотя и была очень хорошенькой, светловолосой, кудрявой, с большими карими глазами.

Ей очень хотелось иметь брата. Старшего брата. Это, конечно, уже невозможно. Но может быть, папа всё же не погиб. Мама очень-очень быстро передала её нашей сестре Эрне и опять куда-то убежала. А её папа должен был воевать за будущее всех немцев — так всегда говорила мама.

Не прекращая болтать, она смотрела из окна поезда. И даже становилась коленками на скамейку, если видела что-то, интересовавшее её.

В Страсбург мы приехали только поздно ночью. Нас погрузили в военный автомобиль-фургон с притушенными фарами и нарисованным на борту красным крестом и повезли куда-то. Эрна сразу села рядом со мной, спросила, как я себя чувствую, потом откинулась назад и тут же уснула.

Нас разместили в огромной помещичьей усадьбе. Самых маленьких поселили в основном здании, старших распределили по баракам. В бараках нас встретила целая толпа сестёр, членов этой же попечительской организации. Каждому из нас выделили по кровати. Мы бросили на кровати наши вещи и быстро легли, укрывшись привезёнными с собой одеялами. Умываться с дороги нас, слава Богу, не заставили. Уже засыпая, я услышал, как кто-то сказал: «Завтра будет большой банный день».

Было ещё темно, когда я проснулся оттого, что кто-то довольно сильно тряс меня. Возле моей кровати стояла сестра Эрна.

«Собери свои вещи и идём со мной», — сказала она.

Я молча натянул брюки, сунул подмышку одеяло и куртку и последовал за Эрной. Быстрыми шагами она направилась через двор к основному зданию. Мы поднялись по лестнице к тяжёлой железной двери, и Эрна открыла её. За дверью оказался огромный зал. Через весь зал мы прошли к какой-то маленькой дверце.

Эрна открыла дверцу. Мы вошли в комнату, в которой рядами стояли кровати. Сколько их было, я разглядеть не смог. Предостерегающим жестом Эрна приложила палец к губам и указала мне на пустующую кровать рядом с дверью. Потом она куда-то исчезла, а я сразу лёг на кровать и укрылся своим одеялом. Я почувствовал, что подо мной не соломенный матрац, а что-то мягкое, очень удобное. Что именно это было, я так и не разобрался — слишком устал за минувший день.

Внезапно в комнате снова появилась Эрна. Она наклонилась надо мной и прошептала мне в ухо: «Я сплю совсем рядом, за стеной, в маленькой комнатке. Не бойся ничего. Спи спокойно. Утром я тебе всё покажу».

Я смертельно устал, и поэтому уснул сразу. Но и во сне я не переставал беспокоиться. Мне снились мать и Лона, которые искали меня, блуждая среди развалин. Я видел во сне Карла Хотце с его угрожающе блестевшим стеклянным глазом. То и дело я просыпался и надеялся лишь на то, что не разговаривал и не кричал во сне.

На следующее утро всё выглядело гораздо приветливее. Меня разбудили соседи по комнате. Все кровати стояли вплотную одна к другой — можно было, не вставая со своей, перелезть на соседнюю, чем и занимались лежавшие на кроватях дети. Моя кровать стояла очень близко от двери — чтобы открыть её, достаточно было просто протянуть руку.

Нас повели в большую умывальную, но, к частью, там можно было не снимать трусы. Те, у кого не было с собой, получили даже мыло и зубные щётки. Потом все пошли в импровизированную столовую. Мы сидели за длинными столами. На завтрак нам обычно давали молоко, много хлеба и маргарин, а по выходным полагался даже мёд и сливовое повидло.

Я чувствовал себя так плохо, что пропало даже желание есть. Днём меня клонило ко сну. Ночью же я часто не мог уснуть и плакал, укрывшись с головой одеялом. Я был в совершенном отчаянии и думал лишь о том, как вернуться обратно. Эрна наблюдала за мной с возрастающим беспокойством. Я буквально чувствовал, как растёт её страх.

Через три дня Эрна отвела меня в сторонку. «Нам нужно поговорить», — сказала она. — «Как ты считаешь?»

Я ничего не ответил, только посмотрел на неё.

«После обеда — это самое удобное время — мы с тобой пойдём погулять».

Сказав это, она заторопилась — её надо было вовремя быть в столовой. Она шла очень быстро, и я с трудом поспевал за ней. Остановившись, она обернулась и без обиняков спросила, хочу ли я вернуться в Берлин.

Я утвердительно кивнул.

Знаю ли я, где моя мать?

Я кивнул снова.

«Ах ты маленький наглец! Что ты натворил! Ты думал — это игра, интересное приключение?» — набросилась она на меня.

Я расплакался. Мне было невмоготу её слушать, хотелось спрятаться, исчезнуть. Но Эрна не обращала внимания на мои слёзы. «Да знаешь ли ты, какой опасности меня подвергаешь? А какие неприятности из-за тебя могут быть у немецкого Красного Креста? А о нашей шведской приятельнице и говорить нечего. Какая муха тебя укусила?»

Она не могла прийти в себя от негодования. «Сейчас же скажи мне, где твоя мать».

«Нет!» — закричал я.

«Я очень легко могу это узнать. Если я сейчас сообщу в гестапо, что к нам прибился какой-то мальчик без документов, мне поверят, а тебя будут допрашивать до тех пор, пока ты не скажешь, где находится твоя мать».

Она замолчала, ожидая моей реакции. «Ну, так где же твоя мать? Всё ещё в Берлине?»

Я молчал.

«Господи, должна же я как-то привезти тебя обратно!» Она обняла меня и прижала к себе. «Я ведь только хочу знать, куда тебя везти — в Берлин, в Коттбус или в Финстервальде».

«Но ты говорила о гестапо!»

«Кто-то же должен попугать тебя! А то до сих пор, кажется, тебе было всё нипочём!»

Она улыбнулась мне, и лицо её мгновенно преобразилось. Она излучала доброту, глаза её смеялись. Неожиданно для самого себя я обнял её. Мне никуда не хотелось отпускать её. Она гладила меня по голове.

«Ты доставляешь мне цорес», — сказала она.

От неожиданности у меня пересохло в горле. «Откуда ты это знаешь?» — спросил я.

«Что?»

«Цорес — это по-еврейски».

«Ну вот, теперь я ещё и еврейский знаю!» — засмеялась она. — «Дома у нас всегда так говорили. Может быть, Гитлер обращался бы с вами по-другому, если бы вы ему растолковали, что такое цорес».

Я взял её под руку, и мы медленно пошли в столовую.

«Значит, ты хочешь назад? К маме? И она сейчас в Берлине? Верно?»

«Да».

«А ты знаешь, какое горе ей причинил?»

«Да, теперь я это понял».

Она сочувственно кивнула. «Остаётся только надеяться, что твоя мама не натворит глупостей. Вы, конечно, скрываетесь? Как же трудно будет отвезти тебя в Берлин! Все матери отправляют своих детей оттуда, а ты хочешь назад. И вот что я тебе скажу». Она остановилась. «Я делаю это только ради твоей матери. Всего бы лучше — оставить тебя здесь, да ещё поколотить за твои проделки. Ладно, не нервничай. Я что-нибудь придумаю. И перестань плакать по ночам — дети слышат!»

(продолжение следует)

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.