©Альманах "Еврейская Старина"
   2021 года

 1,777 total views,  2 views today

И тут произошло неожиданное. Вместо народного гнева, Гитлера встретили бурные овации подавляющего большинства населения. Как написал историк Джордж Беркли, столь резкий поворот в настроении людей, которые вчера поддерживали Шушнига и клялись в верности Австрии, а сегодня приветствовали гитлеровские войска, как «немецких братьев», не может быть объяснен выходом из подполья нескольких десятков тысяч нацистов.

[Дебют] Эрик Кандель

ГЛАВЫ ИЗ КНИГИ «В ПОИСКАХ ПАМЯТИ»

Перевод с английского Александра Колотова

Предисловие

Эрик КандельПонять и описать человеческое сознание в биологических терминах является главной задачей науки двадцать первого века: нам предстоит проникнуть в природу восприятия, памяти, мышления, знания, пределов свободной воли. А ведь сама идея о том, чтобы биология занялась исследованием мыслительных процессов, возникла совсем недавно. Вплоть до середины двадцатого века нельзя было всерьез говорить о том, что сознание — самое сложное явление во Вселенной — будет предметом биологического анализа, да еще на молекулярном уровне.

Это стало возможным благодаря небывалым успехам биологии в последние пятьдесят лет. Открытие структуры ДНК Джеймсом Уотсоном и Френсисом Криком в 1953 году произвело в биологии переворот и заложило основу для понимания того, как информация, закодированная в генах, управляет работой клетки. В открытии Уотсона и Крика лежит ключ к пониманию устройства генов — как они запускают производство белков, определяющих клеточные функции, и почему, собственно, развитие сводится к активации и нейтрализации белков и генов, чем и определяется строение организма. Свершив этот прорыв, биология заняла центральное место среди наук наряду с физикой и химией.

Накопив достаточно знаний и обретя уверенность в своих силах, биологи обратились к наивысшей возможной цели — познанию биологической природы мозга. Эта работа, считавшаяся долгое время нереальной, сейчас ведется в полную силу. Оглядываясь на последнее двадцатилетие ушедшего ХХ века, историки науки отмечают удивительный факт: все наиболее важные работы, посвященные человеческому сознанию, появились не в сферах, связываемых традиционно с сознанием — философии, психологии и психоанализа. Важнейшие разработки были выполнены на стыке этих дисциплин и биологии мозга, в открывшихся после фантастических успехов молекулярной биологии направлениях, в результате чего возникла новая наука о сознании, вооруженная всей мощью молекулярной биологии для изучения великих тайн жизни.

Новая наука базируется на пяти принципах.

Во-первых, сознание и мозг неразделимы. Мозг — это сложная биологическая система с огромными вычислительными способностями, которая формирует наше восприятие, создает мысли и эмоции и управляет нашими действиями. Мозг отвечает не только за относительно простое моторное поведение типа перемещения или еды, но и за сложные действия, приписываемые нами исключительно человеку: мышление, речь, создание произведений искусства. Приняв эту установку, мы определяем сознание, как последовательность выполняемых мозгом операций, подобно ходьбе, являющейся последовательностью движений ног — но операций, несравненно более сложных.

Во-вторых, каждая мозговая функция, от простейших рефлексов до вершин творчества в музыке, живописи или поэзии, выполняется специализированными нейронными контурами, расположенными в разных отделах мозга. Поэтому, говоря про биологию сознания, следует иметь в виду весь мозг целиком и не предполагать, что сознание локализовано в каком-то его разделе.

В-третьих, все нейронные контуры состоят из однотипных сигнальных элементов — нервных клеток.

В-четвертых, особые молекулы осуществляют передачу сигналов внутри или между клетками.

И в-пятых, наконец, сигнальные молекулы не изменились за миллионы лет эволюции. Ими пользовались наши древнейшие предки, их можно найти сегодня у наших самых дальних и примитивных родственников по эволюции — у одноклеточных организмов и у дрожжей, так же, как и у простых многоклеточных — червей, мух, улиток. Все они используют для жизнедеятельности те же молекулы, что используем мы для организации ежедневной жизни и приспособления к окружающей нас среде.

Таким образом, новая наука о сознании позволяет не только всмотреться в то, как мы ощущаем, учимся, запоминаем, чувствуем, действуем, но и дает нам новый взгляд на самих себя в контексте биологической эволюции. Она принимает за установленный факт, что человеческое сознание возникло из молекул, бывших в распоряжении наших низших предков, и что сознательная деятельность обусловлена невероятной устойчивостью этих молекулярных механизмов, контролирующих разные стороны нашей жизни.

Наука существует не в идеальном вакууме, она оказывает прямое воздействие на жизнь индивида и, в целом, общества. В научном мире сложилось единодушное мнение, что биология сознания сыграет в двадцать первом столетии такую же роль, какую сыграла в двадцатом веке генетика.

Новая наука о сознании не просто обращается к основным вопросам, занимавшим западную мысль со времен, когда больше двух тысяч лет назад Сократ и Платон впервые размышляли о природе мыслительных процессов: ее выводы имеют практическое значение для понимания и умения справляться с серьезными проблемами, влияющими на повседневную жизнь. Наука перестала быть уделом одних ученых. Она превратилась в неотъемлемую часть современной жизни и современной культуры. Средства массовой информации каждый день заполняются технической информацией, совсем недавно не предназначавшейся для обычного потребителя. Люди узнают про утрату памяти, вызванную болезнью Альцгеймера, и про потерю памяти, развивающуюся с возрастом, и, зачастую неудачно, пытаются понять разницу между ними — одной, быстрой и разрушительной, и другой, по видимости, не такой страшной. Они слышат про лекарства, замедляющие потерю памяти, не понимая, для каких случаев они применимы. Им сообщают, что гены влияют на поведение, а нарушение работы генетической системы причиняют психические расстройства и неврологические заболевания, не объясняя, как это происходит. Люди, читают, наконец, что у представителей разных полов бывают разные способности, и это влияет на административную и научную карьеру. Следует ли отсюда, что есть, действительно, разница между женским и мужским мозгом, между мужским и женским подходом к учению?

В течение жизни мы сталкиваемся с необходимостью принятия решений, так или иначе связанных с биологией сознания. Кому-то приходится определять, где проходит допустимая граница нормального поведения, кто-то столкнется с серьезным психическим или неврологическим заболеванием. Поэтому, имеет первостепенное значение, чтобы у всех был доступ к научной информации, изложенной в ясной, не переусложненной форме. Я, как и мои коллеги-ученые, считаю, что предоставление такой информации широкой публике лежит на нашей ответственности.

Выбрав для себя в жизни научную карьеру, я увидал, что те, у кого нет специального образования, хотят узнать про новую науку о сознании не меньше, чем мы, ученые, хотим рассказать о ней. Поэтому, мы с Джеймсом Шварцем из Колумбийского Университета написали «Принципы неврологии» — учебное пособие для студентов, приступающих к изучению медицины, ныне выходящее пятым изданием. После выхода нашего учебника в свет, мы стали получать приглашения выступить с лекциями перед широкой аудиторией, и я убедился, что интерес широкой публики к науке о мозге и заинтересованность ученых в ее популяризации идут рука об руку, и мы решили по возможности просто рассказать, как новая наука о сознании выросла из ранних теорий и наблюдений в широко разветвленную область экспериментальной биологии.

Осенью 2000 года, получение Нобелевской премии за изучение механизма запоминания дало мне новый импульс к написанию этой книги. Всем нобелевским лауреатам предлагают написать нечто вроде автобиографического очерка. Взявшись за работу, я еще яснее, чем прежде, увидел, сколь неразрывно мой интерес к изучению памяти связан с воспоминаниями о событиях моего детства. А еще, я с удивлением, с невероятной благодарностью к судьбе убедился, что мои исследования сделали меня свидетелем и участником исторического этапа в развитии науки и ввели в замечательное международное сообщество ученых-биологов. За время научной карьеры мне посчастливилось лично знать выдающихся ученых, бывших на переднем крае недавнего переворота в биологии и неврологии. Контакты с ними оказали решающее влияние на мои разработки.

В сюжете книге неразрывно переплелись две линии: история поразительных достижений науки о сознании за полстолетия и история моей жизни и научной карьеры в те же пятьдесят лет. В том числе, я прослеживаю, как детские воспоминания из венской жизни заронили во мне интерес к памяти, сперва сосредоточившийся на истории и психоанализе, потом на биологии мозга, и, наконец, на клеточных и молекулярных процессах запоминания. «В поисках памяти» — это рассказ о том, как мое личное желание понять, что же такое память, пересеклось с величайшим научным начинанием нашего времени: попыткой описать память в терминах клеточной и молекулярной биологии.

Часть 1

Прошлое управляет нами разве что в биологическом плане. На самом деле, нами управляют образы прошлого. Они, как правило, так же селективны и так же детально структурированы, как мифы. Образы и символьные конструкции прошлого определяют наше восприятие в такой же мере, как генетический код. Каждый новый исторический период отражается в образах — в активном мифотворчестве прошлого. Джордж Штейнер, «В замке Синей Бороды».

Глава 1. Что такое память

Этот вопрос всегда занимал меня. Еще бы! Мы так легко воскрешаем в памяти свой первый день в школе, первое свидание, первую любовь. При этом мы вспоминаем не только само событие, мы погружаемся в атмосферу, которая тогда нас окружала — пейзаж, звуки, запахи, люди, время суток, разговоры, настроение. Память о прошлом, подобно фантастической машине, освобождает нас от пространства и времени и позволяет путешествовать в других измерениях.

Мысленное путешествие во времени позволяет мне писать эти фразы, сидя в моем кабинете с окнами на Гудзон, и одновременно переноситься на шестьдесят семь лет назад — и на восток на тысячи миль, через Атлантический океан, в Австрию, в Вену, где я родился, а мои родители держали игрушечный магазин.

Седьмое ноября 1938 года, мой день рождения. Мне исполнилось девять лет. Родители только что вручили мне подарок, о котором я давно мечтал: игрушечную автомашину на батарейках, с пультом управления. Чудесный, ярко-синий блестящий автомобиль. Мотор автомобиля соединен длинным проводом с рулем, вращая который, я управляю его движением и судьбой. Два дня я его гоняю по всей квартире — из гостиной в столовую, между ножек обеденного стола, за которым мы с родителями и моим старшим братом собираемся по вечерам вместе, оттуда в спальню и снова назад, учусь управлять автомашиной все лучше и лучше.

Но радость моя длится недолго. На третий день вечером мы вздрагиваем от грохота кулаков в дверь, и этот грохот останется в моих ушах навсегда. Мать открывает дверь. На пороге двое мужчин в нацистской форме. Они предъявляют полицейские удостоверения и велят быстро собрать пожитки и очистить квартиру. До новых распоряжений нам следует переехать по такому-то адресу. Отец еще не вернулся из магазина. Мы с матерью берем только смену одежды и туалетные принадлежности, у брата Людвига хватает ума прихватить свои драгоценности — коллекции монет и марок.

С вещами в руках мы минуем несколько кварталов и подходим к богатому дому, где живет пожилая еврейская чета. Мы не знакомы с ними. Большая, хорошо обставленная квартира и сам хозяин дома производят на меня ошеломительное впечатление. Ложась в постель, он надевает не пижаму, как мой отец, а вышитую ночную рубашку, спит в ночном колпаке, чтобы не смять прическу, и в специальном науснике, чтобы не растрепались усы. Хотя мы, сами того не желая, нарушили их покой, хозяева заботливы и предупредительны. Они богаты, но и они встревожены и напуганы событиями, которые привели нас к ним. Мать чувствует себя по отношению к ним ужасно неловко, понимая, что их так же стесняют три незнакомца, свалившиеся к ним на голову, как нас необходимость оказаться в их доме. У меня не проходят страх и тревога в течение всех трех дней, что мы проводим в их квартире с изящной, дорогой мебелью. Но главная наша забота не о том, что мы живем в чужом доме, а об отце: он словно в воду канул.

Наконец, нам разрешают вернуться к себе домой, но квартира, из которой мы ушли несколько дней назад, уже не та. Везде разгром, все сколько-нибудь ценное вынесено — мамина шуба, драгоценности, столовое серебро, кружевные скатерти, костюмы отца, все мои подарки на день рождения, включая яркий, блестящий автомобиль с проводным управлением. Но это не важно: главное, что девятнадцатого ноября, вскоре после нашего возвращения, приходит отец! Он вместе с еще несколькими сотнями евреев попал в облаву и был заперт в казармах. Его выпустили, когда он смог доказать, что в Первую Мировую войну воевал в Австро-Венгерской армии на стороне Германии.

Память об этих днях — игрушечная машина, стук кулаков в дверь, полицейские, прогоняющие нас в чужую квартиру, украденное имущество, исчезновение и появление отца — навсегда остается сильнейшим впечатлением детства. Лишь много позже связал я эти события с страшной «Хрустальной ночью», когда были разрушены не только синагоги и магазин, принадлежавший моим родителям, — была разрушена вся жизнь бесчисленного количества евреев германоязычного мира.

В конечном счете, моей семье повезло. Мы не испытали и малой доли мучений, перенесенных евреями, у которых не было иного выбора, кроме как продолжать жить в Европе, оккупированной нацистами. По прошествии заполненного страхом и унижениями года, мы с Людвигом (ему тогда было уже четырнадцать) уехали из Вены в Нью-Йорк, где жили бабушка с дедом. Родители присоединились к нам через шесть месяцев. Мы прожили под властью нацистов всего лишь год, но нищета, растерянность, унижения и страх сделали тот венский год переломным периодом моей жизни.

Трудно искать корни многосторонних интересов и событий взрослой жизни в отдельных происшествиях детства и юности, и все же, я не могу не связывать свою увлеченность проблемами сознания — как люди себя ведут в разных ситуациях, непредсказуемость их побуждений, стойкую сохранность воспоминаний — с моим последним годом, прожитым в Вене.

Главный лозунг послевоенного еврейства — «Помнить и не допустить повторения», призыв к будущим поколениям бороться против антисемитизма, расизма, ненависти, всего того, что сделало возможными нацистские зверства. Моя научная деятельность посвящена биологической основе этого лозунга: процессам в мозгу, в конце концов обусловливающим нашу память.

Мои воспоминания про тот год впервые всплыли во мне еще прежде, чем я ушел в науку. Учась в американском колледже и собираясь стать историком, я весь был погружен в австрийскую и немецкую историю. Я пытался понять, как политическое развитие страны привело к тем страшным событиям, как мог народ, до самозабвения любивший музыку и искусство, одновременно совершать неописуемо жестокие, варварские преступления. Я написал по истории Австрии и Германии несколько курсовых работ, а также дипломную работу на тему «Реакция немецких писателей на приход к власти нацизма».

Затем, в последний учебный год в колледже, 1951–1952, я увлекся психоанализом, позволяющим постепенно извлекать, часто иррациональные, основы человеческого поведения, мыслей и мотиваций из-под слоев индивидуальной памяти. В начале 50‑х годов большинство практикующих психоаналитиков были врачами, и я поступил на медицинский факультет. Там я увидал и окончательно понял, что в биологии происходит настоящая революция и что вот-вот сокровеннейшие загадки жизни будут раскрыты.

Не прошло года, как перестала быть тайной структура ДНК, и вскоре же наука стала проникать в генетическое и молекулярное устройство клетки. Вскоре внимание исследователей обратилось к самому сложному органу во вселенной — человеческому мозгу. Именно тогда у меня возникла мысль о биологическом подходе к обучению и запоминанию. Какие следы оставило венское прошлое в нервных клетках моего мозга? Как переплелось сложное трехмерное изображение квартиры, где я возил игрушечную машину, с внутримозговым представлением окружающего пространства? Как грохочущие удары в дверь нашей квартиры могли изменить клеточную или молекулярную структуру моего мозга настолько необратимо, что я и посейчас переживаю заново эти события полувековой давности во всех их эмоциональных и визуальных подробностях? Эти вопросы, лишенные реального смысла в глазах ученых предыдущего поколения, сегодня начинают поддаваться методам новой науки о сознании.

Научная революция, захватившая мое воображение во время обучения медицине, превратила биологию из чисто описательного занятия в подлинную науку, стоящую на прочном фундаменте биохимии и генетики. Возникновению молекулярной биологии предшествовало широкое распространение трех идей: дарвиновской идеи об эволюции, говорящей о постепенном развитии человека и других животных из низших животных форм, ничем не напоминающих их потомков; идеи о генетическом наследовании физических и ментальных характеристик; и положения о том, что клетка является основной элементарной структурой всего живого. Молекулярная биология, объединяя эти идеи, сосредоточилась на взаимодействии белков и генов с отдельной клеткой. Она рассматривает ген, как единицу наследственности и эволюционных изменений, а выделяемые им белки (протеины), как рабочий агент для запуска функций клетки. Исследуя базовые составляющие жизненных процессов, она раскрыла то общее, что есть у всех жизненных форм. Молекулярная биология привлекает к себе большее внимание, чем даже квантовая механика и космология, которые тоже привели к революционным изменениям в науке в двадцатом веке. Она влияет прямо на нашу повседневную жизнь, поскольку ставит вопрос о том, чем же обусловлена наша личность — иначе говоря, кто же это такие — «мы».

Новая отрасль биологии развивалась постепенно, на протяжении полувека. Первые шаги она сделала в 1960‑е, когда объединились философия сознания, бихевиористская психология — изучение простых типов поведения у подопытных животных, и когнитивная психология — изучение сложных мыслительных феноменов у человека, породив современную когнитивную психологию. Новая дисциплина искала общие элементы в сложных мыслительных процессах у разных живых существ, от мышей до обезьян и от обезьяны до человека. В дальнейшем в рассмотрение были включены простейшие беспозвоночные — улитки, пчелы и мухи. Современная когнитивная психология имела широкую базу, к ее услугам были строгие экспериментальные методы исследования. Она занималась разными типами поведения, от простых рефлексов у беспозвоночных до таких высот деятельности человеческого сознания, как внимание, сосредоточение, понимание, свободная воля, традиционно относимые к ведению психоанализа.

В 1970‑х наука о сознании, объединилась с наукой о мозге — неврологией. Тем самым, биологические методы исследования ментальных процессов вошли в инструментарий современной когнитивной психологии. В 1980‑х когнитивная неврология сделала гигантский скачок вперед благодаря работам по картографированию мозга, особой технике, позволившей осуществить давнюю мечту ученых: заглянуть в мозг и увидать, как изменяется возбуждение разных его участков, вовлеченных в мыслительные процессы высшего уровня — восприятие зрительного образа, планирование перемещения на местности и т.п. Это достигается измерением характеристик активности нейронов: позитронная томография измеряет энергопотребление мозга, локальный ядерно-магнитный резонанс — потребление кислорода. В начале 1980‑х к когнитивной неврологии присоединилась молекулярная биология. Так образовалась молекулярная биология сознания, которая дает нам возможность исследовать на молекулярном уровне как мы думаем, чувствуем, учимся и запоминаем.

Всякая революция имеет свои предпосылки, и революция, приведшая к созданию новой науки о мышлении, не является исключением. Мысль о привлечении биологии к изучению нашего представления о самих себе была не нова. Новизна состояла в отведении биологии главенствующей роли при изучении мыслительных процессов. Дарвин еще в середине девятнадцатого столетия утверждал, что мы не созданы отдельным актом творения, а произошли путем постепенного развития от наших животных предков, и, более того, что все формы жизни можно проследить вплоть до одного общего предка и даже до возникновения жизни. Еще более новаторской была его идея о том, что эволюция — это не организованный процесс, преследующий разумную или божественную цель, но абсолютно слепая механистическая сила, просеивающая наследуемые изменения путем проб и ошибок.

Теория Дарвина бросала решительный вызов религиозным учениям. Первоначальной задачей биологии было когда-то уяснение Божественного замысла всей природы; Дарвин разорвал извечный союз между биологией и религией. Современная биология говорит нам, что все живое, в его бесконечном и изумительном разнообразии, есть не более, чем новые и новые комбинации строительных блоков ДНК, где хранится генетический код, и которые миллионы лет отбирались борьбой организмов за выживание и размножение.

Новая биология сознания идет еще дальше, предполагая, что не только тело, но и сознание, вместе со специализированными молекулами, позволяющими нам постигать себя и других, прошлое и будущее, тоже произошло от животных предков. Отсюда уже один шаг до описания сознания, как биологического процесса, объяснимого в терминах молекулярного обмена сигналами между отдельными группами нервных клеток.

Как правило, у нас не вызывают протеста научные выводы, касающиеся других органов нашего тела. Мы соглашаемся с тем, что сердце это не средоточие эмоций, а мускул, прокачивающий по сосудам кровь. Но то, что дух и сознание суть производные деятельности физического органа — головного мозга, является для многих чем-то необычным и неожиданным. Людям необычайно трудно поверить, что мозг, как устройство для обработки информации, обязан своей фантастической мощностью не чуду, а невероятному количеству, разнообразию и перекрестному взаимодействию нервных клеток.

Для изучающих мозг биологов, сознание не теряет ни грана красоты или величия от того, что человеческое поведение анализируется экспериментальными методами. Тем более они не страшатся, что наше мышление будет «опошлено» редукционистским подходом, который вычленяет отдельные составные части и области деятельности мозга. Напротив, большинство ученых уверено, что, добыв путем биологического анализа новые знания, мы будем еще больше восхищаться сложностью и силой нашего сознания.

Объединив бихевиористскую и когнитивную психологию, неврологию и молекулярную биологию, новая наука о сознании сможет обратиться к философским вопросам, не дающим покоя мыслителям на протяжении тысячелетий: как наше сознание познает окружающий мир? Какая доля сложившейся психики наследуется потомством? Определяет ли полностью структура ментальных функций то, как мы воспринимаем мир? Какие изменения претерпевает мозг, когда мы запоминаем и учимся? Каким образом событие, длящееся считанные минуты, преобразуется в хранимые до самой смерти воспоминания? Все это отныне лежит не в области метафизических спекуляций, но планомерных научных экспериментов.

К наиболее удивительным открытиям новой науки относится обнаружение молекулярных механизмов, посредством которых мозг сохраняет воспоминания. Память — способность приобретать и хранить информацию, от самой простой, как незаметные мелочи повседневной жизни, до самой сложной, как абстрактные сведения из географии или алгебры, — это одно из удивительнейших свойств человечества. Память позволяет нам решать встающие каждый день проблемы, оперируя несколькими фактами одновременно — то, без чего решение проблем было бы невозможно. В широком смысле, память обеспечивает непрерывность нашей жизни. Она создает разумную картину прошлого, располагая в должной перспективе текущие впечатления. Общая картина может быть не полностью логичной или последовательной, но она есть. Без объединяющей силы памяти наш опыт распадался бы на столько отдельных осколков, из скольких моментов сложена жизнь. Без мысленных путешествий во времени мы были бы лишены личной истории и не могли бы припомнить радостных событий, сияющих, как светлые вехи в нашей жизни. Мы определяем себя в соответствии с тем, чему мы обучились и что мы помним.

Память приходит на выручку, когда мы с легкостью вспоминаем радостные события и отгораживаемся от эмоциональных последствий ударов и разочарований. Но и трагические воспоминания довлеют над нами, порою ломая жизнь и приводя к посттравматическим расстройствам у переживших ужасы Холокоста, войны, насилия или стихийных бедствий.

Память необходима как для поддержания непрерывности существования индивидуума, так и для непрерывности культуры и развития, включая непрерывную преемственность социума в течение веков. Пусть человеческий мозг не изменился с момента появления Homo Sapiens в восточной Африке около ста пятидесяти тысяч лет назад, но обучаемость отдельных людей и их историческая память возросли в процессе совместного обучения, т.е. в процессе наследования культуры. Культурная эволюция — внебиологическая форма приспособления — служит наряду с биологической эволюцией для передачи знаний из прошлого в будущее и выработки адаптивного поведения новых поколений. Все достижения человека от античности до наших дней являются результатом обобществленной памяти, накопленной за столетия, в письменных ли источниках или в тщательно сберегаемой устной традиции.

Наличие памяти обогащает нашу индивидуальность, утрата памяти полностью разрушает нас. Она разрывает связи с прошлым и с другими людьми, поражая и младенцев, и взрослых. В качестве примеров обычно приводят синдром Дауна, болезнь Альцгеймера, старческий маразм (деменцию). Теперь мы знаем, что память страдает и при таких расстройствах, как шизофрения, депрессия и многих других.

Новая наука о сознании несет надежду на эффективные методы лечения потери памяти и болезненного сосредоточения на пережитых трагедиях. Ее результаты будут использоваться во многих областях медицины, но ее влияние этим не ограничивается. Она намерена проникнуть в тайны сознания, и в том числе в его святая святых: в вопрос о том, как мозг формирует уникальную человеческую личность и как дает ей понятие о свободе воли.

Глава 2. Детство в Вене

Я родился в Вене в то время, когда она была главным культурным центром германоязычного мира. Единственным ее соперником был Берлин, столица Веймарской республики. Вена славилась музыкой и искусством, здесь зародились современная медицина, психоанализ, многие ветви современной философии. По давней традиции, город предоставлял муниципальные стипендии, чтобы обеспечить возможность новых поисков в литературе, архитектуре, философии и искусстве, результатом чего стало развитие многих современных идей. Здесь жили основатель психоанализа Зигмунд Фрейд и такие писатели, как Роберт Музиль и Элиас Канетти, основоположники современной философии Людвиг Витгенштейн и Карл Поппер.

Венская культура обладала фантастической мощью и была в значительной мере создана усилиями евреев. Крушение феномена венской культуры в 1938 году оказало решающее воздействие на мою жизнь, как тем, что я пережил тогда, так и тем, что я узнал впоследствии про город и про его историю. Новое знание усугубило мое восхищение величием Вены и обострило чувство личной потери, связанное с его утратой. Вена была моей родиной, моим домом.

Мои родители встретились в Вене и поженились в 1923 г., вскоре после того, как отец открыл игрушечный магазин в венском Восемнадцатом округе, на Кучкергассе — оживленной улице, упиравшейся в рынок сельскохозяйственных продуктов. Мой брат Людвиг родился в 1924, а я на пять лет позже. Мы жили в маленькой квартирке на Северингассе, в Девятом округе, возле медицинского училища. Селились там, в основном, представители среднего класса. Рядом, на Берггассе 19, жил Зигмунд Фрейд. Отец и мать были круглый день заняты в магазине и нанимали прислугу с постоянным проживанием в нашем доме.

Я ходил в школу, расположенную на улице с удачным названием Шульгассе (Школьная ул.), на полпути от дома до родительского магазина. Как все начальные школы («фольксшуле»), она давала стандартное, вполне неплохое, образование. Я шел по следам моего талантливого брата и учился у тех же учителей, что и он. Все мое детство в Вене прошло под сенью его интеллектуального превосходства. Когда я только учился грамоте, он уже учил греческий, играл на фортепиано и собирал из деталей радиоаппараты.

В марте 1938 года, за несколько дней до триумфального въезда в Вену Адольфа Гитлера, Людвиг как раз завершил сборку своего первого коротковолнового приемника. Вечером 13 марта мы с Людвигом в наушниках слушали репортаж о продвижении с утра 12 марта немецких войск по территории Австрии. Гитлер пересек границу после полудня, сначала проехал через свою родную деревню Браунау-ам-Инн, потом через Линц. Сто из ста двадцати тысяч жителей Линца вышли на улицы, приветствуя его дружным «хайль Гитлер!» Из репродукторов лился «Марш Хорста Весселя», нацистский марш, который я и сегодня считаю непревзойденным по силе гипнотического воздействия. Во второй половине дня 14 марта Гитлер с эскортом въехал в Вену. На главной площади города Хельденплац, «площади Героев», его восторженно приветствовала двухсоттысячная толпа — его, героя, объединившего германскую нацию. Нас с братом бросало в дрожь при мысли о единодушной поддержке всеми австрийцами того, кто уже покончил с еврейской жизнью в Германии.

Сам Гитлер ждал, что австрийцы воспротивятся немецкой аннексии и будут требовать для себя статуса полунезависимого протектората. Но по необычайному накалу приветствий даже со стороны тех, кто был еще позавчера настроен против него, он понял, что Австрия с готовностью и энтузиазмом примет аншлюс. Казалось, на стороне Гитлера были все, от лавочников до академиков. Кардинал Теодор Иннитцер, архиепископ Вены, пользовавшийся большим влиянием и всегда защищавший еврейскую общину, велел поднять на всех соборах и церквях города нацистские флаги и звонить в колокола. В личном приветствии Гитлеру он поклялся ему в своей личной преданности, а также в преданности всех австрийских католиков, составлявших большинство населения. Он обещал, что австрийские католики «будут верными сынами великого Рейха, в чьи объятия они приняты в сей незабываемый день». Единственная просьба архиепископа состояла в сохранении прав церкви и ее преимущественной роли в воспитании юношества.

В тот вечер и в последующие дни все будто с цепи сорвались. По улицам Вены в националистическом угаре носились подстрекаемые австрийскими нацистами толпы юнцов и взрослых с криками «Долой евреев! Хайль Гитлер! Бей жидов!», избивая встречных евреев, ломая и грабя их имущество. Они хватали евреев и заставляли их на коленях оттирать с мостовых следы антианнексационных лозунгов. Мой отец зубной щеткой стирал с венских улиц последнее напоминание о независимости Австрии — слово «ДА», лозунг венских патриотов, которые призывали сограждан голосовать за свободу Австрии против немецкого захвата. Другие евреи с ведрами краски помечали еврейские магазины звездой Давида и словом «Jude» (еврей). Жестокость австрийцев изумляла иностранных журналистов, давно привычных к поведению нацистов в Германии. В книге «Евреи Вены» Джордж Беркли цитирует слова немецкого штурмовика: «Венцы единым разом сделали то, чего мы, немцы, не достигли и до сих пор. В Австрии не пришлось организовывать еврейский бойкот, его организовало само население».

В своей автобиографии немецкий драматург Карл Цукмайер, переехавший в Вену в 1933 г., спасаясь от Гитлера, пишет, что дни после аншлюса в Вене «превратили город в кошмарную картину наподобие полотен Босха». Казалось, что —

«врата преисподней распахнулись и изблевали самых подлых, самых безобразных и самых ужасных демонов. За свою жизнь мне довелось повидать разные проявления людского страха и паники. Я принимал участие во многих сражениях Первой Мировой войны, пережил артобстрелы, газовые атаки, наступления вверх по склону. Я был свидетелем послевоенного хаоса, подавления революций, уличных боев и драк на митингах. Я оказался в числе зрителей, наблюдавших гитлеровский путч в 1923 в Мюнхене. Я пережил начало нацистского правления в Берлине. Ничто из перечисленного нельзя сравнить с теми венскими днями. То, что вырвалось наружу в Вене, невозможно сравнивать с переворотом в Германии <…> В Вене вырвались на свободу бурлящие потоки зависти, ревности, ярости, злобной и слепой жажды мести. Все лучшие инстинкты были подавлены <…>, и только чернь получила свободу действий <…> Это был дьявольский шабаш черни. Человеческое достоинство было растоптано.»

На следующий день после въезда Гитлера в Вену все одноклассники объявили мне бойкот, за исключением одной девочки, единственной в классе еврейки кроме меня. В парке, где я играл, меня дразнили, били и унижали. В конце апреля 1938 все еврейские дети были исключены из нашей школы и переведены в специальную школу на Панцергассе, в XIX округе, довольно далеко от нашего дома. Из Венского университета выгнали всех евреев — более 40% студентов и 50% профессорско-преподавательского состава. Озлобление против евреев, лишь малую часть которого мне пришлось ощутить на себе, достигло кульминации в эксцессах Хрустальной ночи.

Отец и мать переехали в Вену до Мировой войны. Они были молоды, и город тогда был совсем иным, его отличал дух терпимости. Моя мать, Шарлотта Циммельс, родилась в 1897 году в Коломые, городе с населением 43 000 человек на реке Прут в Галиции. Эта область Австро-Венгрии невдалеке от Румынии принадлежала тогда Польше, а ныне относится к Украине. Почти половину жителей Коломыи составляли евреи, еврейская культурная жизнь била ключом. Родители матери были выходцами из среднего класса и имели хорошее образование. Мать, хотя проучилась в Венском университете всего один год, помимо польского и немецкого, писала и разговаривала по-английски. Отец, Герман Кандель, в которого мать влюбилась с первого взгляда — он был красив, полон энергии, с отменным чувством юмора — родился в 1898 году в Олеско, городке с 25 000 жителей около Львова (тогда Лемберг), тоже отошедшего потом к Украине. Его привезли в Вену в 1903 г. в возрасте пяти лет. Он был призван в армию прямо из старшего класса школы, участвовал в боях Первой Мировой войны, получил осколочное ранение. После войны стал зарабатывать на жизнь, и так и не кончил школу.

Я появился на свет через одиннадцать лет после конца Мировой войны и развала Австро-Венгерской империи. Перед войной она была второй по величине державой в Европе, уступая по площади только России. Ее территория простиралась до северо-востока нынешней Украины, включала в себя теперешние Чехию и Словакию, в число ее южных провинций входили Венгрия, Хорватия, Босния. После войны от Австрии отпали все иноязычные территории, осталось только немецкоязычное население. Количество подданных уменьшилось, соответственно, с 54 млн чел. до 7 млн, и в равной степени политическое влияние.

Но Вена, почти двухмиллионный город моего детства, по-прежнему жил напряженной интеллектуальной жизнью. Родители и их круг радовались тому, что муниципалитет под руководством социал-демократов успешно осуществлял широкую программу социальных и экономических реформ, затрагивавших и медицину. Вена оставалась подлинным центром культуры. Исполнялась музыка Густава Малера и Арнольда Шенберга и, разумеется, Моцарта, Бетховена, Гайдна, выставлялись на обозрение дерзкие экспрессионистские полотна Густава Климта, Оскара Кокошки, Эгона Шиле.

При этом, Вена 1930‑х гг. оставалась столицей государства с авторитарной, антидемократической системой правления. Ребенком я по малости лет не понимал этого. Лишь позже, сравнивая себя с гораздо более раскованной молодежью в Соединенных Штатах, я увидел, насколько несвободными были условия, сформировавшие мои первые представления о мире.

Хотя еврейская община Вены насчитывала более чем тысячелетнюю историю и многое сделала для культурного развития города, антисемитизм был постоянным фактором городской жизни. Из всех столиц мира в одной лишь Вене в начале двадцатого века платформа правящей партии строилась на антисемитизме. Юдофоб и демагог Карл Люгер, занимавший пост мэра с 1897 по 1910 г., все свои речи неизменно сворачивал на тему о «богатых евреях» среднего класса. Эта прослойка возникла после принятия конституции 1867 года, которая уравняла в правах евреев, как и другие меньшинства, с основным населением и узаконила их право на отправление религиозных обрядов.

Вопреки конституционным гарантиям, евреев, составлявших около 10% всех жителей и почти двадцать процентов центральных девяти округов города, подвергали дискриминации во всем: в армии, на службе, в дипломатическом корпусе, во многих областях общественной жизни. В уставах большинства клубов и спортивных обществ содержался «арийский пункт», не допускавший прием евреев. С 1924 и до запрета в 1934 г. в Австрии действовала нацистская партия с открыто антисемитской платформой. Партия, например, выступила в 1928 г. с протестом против исполнения оперы еврейского композитора Эрнста Кренека в здании Венского оперного театра. Плакат, выпущенный за десять лет до въезда Гитлера в Вену, гласил: «Наш оперный театр, лучший артистический и образовательный центр всего мира, гордость венцев, пал жертвой еврейско-негритянской наглости <…> Вместе с нами протестуйте против неслыханного позора для Австрии».

И все равно, евреи Вены, включая моих родителей, были влюблены в город. Историк Беркли, занимавшийся историей венских евреев, писал об этом: «Безоглядная преданность столь многих евреев городу, который из раза в раз демонстрировал им свою ненависть, должна быть отнесена к разряду мрачной иронии». В более поздние годы родители рассказывали мне, откуда бралось такое неотразимое обаяние. Начать с того, что Вена была прекрасна: музеи, опера, университет, Рингштрассе — центральный венский бульвар, парки, габсбургский дворец в центре города — являются примерами замечательной архитектуры. Прославленные венские леса за городом легко достижимы, так же, как Пратер, волшебный парк отдыха с гигантским колесом обозрения, знакомым всем по фильму «Третий человек». После вечернего спектакля или майского дня, проведенного в Пратере, любой горожанин мог, не колеблясь, утверждать, что его город — это центр Вселенной. «Где еще декорации с таким блеском прикрывали действительность?» — писал историк Уильям Джонстон. Мои родители не мыслили своего существования без интеллектуальных сокровищ Вены, театра, оперы и напевного городского диалекта, на котором я говорю поныне.

Родители разделяли устремления большинства родителей в Вене, они хотели, чтобы их дети достигли чего-то в жизни, и предпочтительно на интеллектуальном поприще, что отражало типично еврейскую шкалу ценностей. Со времени разрушения Второго Храма в Иерусалиме в 70 г. н.э., когда Иоханан бен Закай перебрался в приморский городок Явне и основал там первую школу для изучения Торы, евреи превратились в Народ Книги. Каждый, вне зависимости от его финансового и имущественного положения, должен был знать грамоту, чтобы читать Сидур[1] и Тору. В конце XIX века все больше еврейских родителей, открытых новым веяниям, отправляли и дочерей, и сыновей за получением широкого образования. Их целью было не просто достичь экономической обеспеченности, но также использовать экономическую обеспеченность для того, чтобы еще выше поднять их культурный уровень. Важнее всего было то, что называлось Bildung[2] — стремление к образованности и культуре. Даже бедные еврейские семьи в Вене прикладывали усилия к тому, чтобы хотя бы один сын преуспел в качестве музыканта, адвоката, врача, а лучше всего — профессора.

Вена была одним из немногих европейских городов, где культурные устремления еврейского населения совпадали с устремлениями большинства нееврейских горожан. После непрерывного ряда поражений со стороны Пруссии, от войны за Австрийское наследство 1740–1748 гг. до австро-прусской войны 1866 г., австрийская правящая династия Габсбургов потеряла всякую надежду на достижение военного преобладания среди германоязычных государств. По мере того, как увядала их военно-политическая гегемония, они заменили территориальные притязания притязаниями на культурную гегемонию. Отмена ограничений по новой конституции привела в последней четверти XIX в. к массовой иммиграции в Вену евреев со всех концов империи. Вена стала родным домом для тех, кто жил раньше в Германии, Словении, Хорватии, Боснии, Венгрии, северной Италии, в Турции, на Балканах. С 1860 до 1880 г. ее население увеличилось с 500 до 700 тысяч человек. Венцы из среднего класса смотрели на себя, как на граждан мира, и рано приобщали к культуре своих детей. Выросшие «в музеях, театрах, концертных залах на обновленной Рингштрассе, венцы воспринимали культуру не как украшение жизни или знак престижного статуса, а как воздух, без которого нечем дышать», писал историк венской культуры Карл Шорске. Великий сатирик и театральный критик Карл Краус сказал про Вену, что «ее улицы вымощены культурой вместо асфальта».

Венскую атмосферу пронизывали токи культуры и чувственности. Лучшие воспоминания моего детства — типично венские: одно, это скромное, но несомненное буржуазное удовлетворение от сознания, что я расту в сплоченной, дружной семье с неизменной традицией встреч и семейных праздников; другое — момент эротического наслаждения, доставленного мне нашей хорошенькой служанкой по имени Митци.

Этот эротический опыт был словно прямо заимствован из рассказов Артура Шнитцлера, где подросток из среднего класса получает начальное понятие о сексе от ein süsses Mädchen, хорошенькой девушки — служанки в доме или работницы, живущей неподалеку. Андреа Ли однажды написала в «Нью-Йоркере», что одним из критериев в выборе домашних служанок у Австро-Венгерской буржуазии было то, чтобы они могли помочь взрослеющим отпрыскам избавиться от невинности, и в частности, чтобы уберечь их от опасности гомосексуализма. Глядя назад, мне хочется особо отметить, что эпизод, который мог бы показаться со стороны эксплуатацией подчиненного положения прислуги, на самом деле таковым не был.

Митци, красивая, веселая женщина лет двадцати пяти, зашла как-то в мою комнату, где я выздоравливал после простуды. Мне было восемь лет. Она присела на краешек моей кровати и погладила меня по щеке. Увидев, что мне это понравилось, она расстегнула блузку, высвободила свою пышную грудь и предложила потрогать. Я, собственно, и не понял, о чем она, но ее попытка соблазнить меня возымела действие. Я вдруг почувствовал, что для меня все переменилось.

Под ее руководством я начал исследовать ее тело, но тут она сконфузилась и заявила, что нам лучше прекратить, а то как бы я не забеременел. Как это, забеременел? Я твердо знал, что только женщины рожают детей. Каким образом ребенок может родиться у мальчика?!

«Через пупок, — сказала она. — Врач тебе посыплет пупок специальной присыпкой, пупок раскроется и выпустит ребенка наружу».

Часть моего сознания говорила, что этого не бывает, но другая часть сомневалась, и — даже если этого не бывает, меня заботили возможные последствия. Что, например, скажет мама, если я все-таки забеременею? Это соображение и изменившееся настроение Митци положили конец моему первому сексуальному опыту, но после этого Митци уже свободно делилась со мной своими сексуальными мечтаниями и говорила, что будь я постарше, она бы их реализовала со мной.

Митци не стала дожидаться, пока я вырасту. Вскоре после нашей «постельной сцены» она перемигнулась с газовщиком, пришедшим починить нам плиту, а через месяц или два сбежала с ним в Чехию. Долгие годы потом мне думалось, что бегство в Чехию — это один из способов предаться безудержной чувственности.

Наше буржуазное семейное счастье включало в себя карточную игру по вечерам раз в неделю, семейный сбор по случаю еврейских праздников и летние каникулы. Моя тетя Минна, младшая сестра матери, и ее муж Сруль приходили к нам в воскресные вечера пить чай. Мужчины играли в пинокль[3]. Отец играл блестяще и сдабривал игру остроумными замечаниями.

В пасхальный праздничный вечер вся семья собиралась у родителей матери, Герша и Доры Циммельс. Мы читали Агаду — рассказ о выходе евреев из Египетского рабства, после чего приступали к бабушкиному пасхальному угощению. Гвоздем программы была гефилте фиш[4], я так с тех пор и не ел ничего вкуснее. Особенно мне запомнился седер 1936 года. Несколькими месяцами раньше тетя Минна вышла замуж за Сруля, на свадьбе я помогал нести шлейф ее шикарного платья. Сруль был богат, у него было несколько предприятий по выделке кожаных изделий, и свадьба была невиданно пышная. Я был очень горд, что принимал в ней участие.

В ту пасху я рассказал тете Минне, как я гордился, неся за ней шлейф, когда вокруг все были так красиво одеты и был роскошно сервированный стол. Свадьба получилась великолепная, сказал я, и хорошо бы она поскорей опять вышла замуж, чтобы получилось так же здóрово еще раз. Минна, как я намного позже узнал, питала двойственное чувство по отношению к мужу, она его считала по умственному развитию и социальному положению ниже себя. Поэтому она решила, что я намекаю не на саму свадьбу, а на ее выбор супруга, и заключила, что я желаю ей выйти замуж за кого-нибудь другого, кто был бы ей ровней по уровню и по воспитанию. Она ужасно рассердилась и прочитала мне нотацию о святости брака. Как мне не стыдно говорить про новую свадьбу, свадьбу с другим! Через несколько лет, читая «Психопатологию обыденной жизни» Фрейда, я познакомился с фундаментальным принципом динамической психологии: подсознание никогда не лжет.

Каждое лето мы с Людвигом и родителями проводили август в Мёнихкирхене, маленькой деревушке в пятидесяти милях к югу от Вены. Когда мы уезжали туда в июле 1934, от рук австрийских нацистов погиб канцлер Австрии Энгельберт Дольфус. Это было первое событие, связанное с политическим насилием, отложившееся в моем мозгу.

Избранный канцлером в 1932 году, Дольфус взял себе за образец Муссолини. Он включил христианских социалистов в Отечественный Фронт и установил авторитарный режим, в качестве эмблемы выбрав крест, а не свастику, дабы подчеркнуть христианские ценности в противовес нацистским. Для ужесточения контроля над обществом он отменил конституцию и запретил все оппозиционные партии, включая нацистскую. Хотя Дольфус и противостоял поползновениям австрийских нацистов к созданию пангерманского государства, которое бы включило весь германоязычный мир, отмена конституции и запрещение партий в конечном итоге сыграли на руку Гитлеру. После убийства Дольфуса, в первые годы правления его преемника Курта фон Шушнига, австрийская нацистская партия была загнана еще глубже в подполье, что не мешало ей вербовать новых и новых сторонников, в основном, среди преподавателей и государственных служащих.

* * *

Гитлер родился в Австрии, его молодость прошла в Вене. Он переехал в столицу из деревни Браунау-ам-Инн в 1908 году в надежде стать художником, но, несмотря на несомненный талант, он раз за разом проваливался на вступительных экзаменах в Венскую Академию Художеств. В Вене он подпал под влияние Карла Люгера, познав на примере Люгера силу демагогических речей и политические выгоды антисемитской риторики.

С юности он мечтал объединить Германию с Австрией, в соответствии с чем еще в начале 1920‑х гг. программа нацистской партии, у основания которой стояли также и австрийские нацисты, включала слияние всех германоязычных народов в Великую Германию. Осенью 1936 Гитлер перешел к действиям. Добившись полной власти в Германии, он восстановил в 1935 году воинскую повинность и в следующем году велел своим войскам занять Рейнскую область, демилитаризованную и переданную под французский контроль по условиям Версальского договора. Затем он усилил накал выступлений, угрожая «принять меры» против Австрии. Надеясь получить гарантии независимости, Шушниг с готовностью шел на умиротворение соседа, и в ответ на угрозы попросил Гитлера о встрече. Они встретились 12 февраля 1938 года в Берхтесгадене, личной резиденции Гитлера, выбранной им из сентиментальных побуждений вблизи австрийской границы.

Устроив демонстрацию силы, Гитлер явился на встречу в сопровождении двух генералов и пригрозил Шушнигу вторжением в Австрию, если тот не снимет запрет с австрийской нацистской партии и не отдаст нацистам три ключевых портфеля в правительстве. Шушниг отказался. День клонился к вечеру, Гитлер усиливал нажим. Наконец, измученный канцлер уступил. Он согласился разрешить деятельность партии, выпустить из тюрем ее членов и передать ей два министерских портфеля.

Но соглашение между Гитлером и Шушнигом лишь разожгло аппетит нацистов, рвавшихся к власти. Теперь они представляли из себя влиятельную группировку, и вновь привлекли к себе всеобщее внимание. Они бросили вызов правительству Шушнига, устроив беспорядки в разных местах, с которыми полиция не справлялась. Перед лицом угрозы немецкой агрессии извне и нацистского бунта изнутри, Шушниг перешел в наступление и на 13‑е марта бесстрашно назначил референдум с одним-единственным вопросом, должна ли Австрия сохранить независимость, да или нет?

Отважный поступок Шушнига, которым мои родители восторгались, сильно встревожил Гитлера. Ему представлялось несомненным, что голосование пройдет в пользу австрийской независимости. Гитлер ответил мобилизацией и угрозой вторжения, если Шушниг не отсрочит плебисцит и не подаст в отставку с поста канцлера с тем, чтобы для формирования нового кабинета его сменил Артур Зейсс-Инкварт. Шушниг обратился за помощью к Великобритании и Франции, ранее поддерживавших независимость Австрии. К отчаянию венских либералов, и в их числе и моих родителей, великие державы ничего не ответили. Преданный союзниками и не желая бессмысленного кровопролития, вечером 11 марта Шушниг ушел в отставку.

Президент Австрии согласился на все немецкие требования, и тем не менее на следующий день гитлеровская армия пересекла границу.

И тут произошло неожиданное. Вместо народного гнева, Гитлера встретили бурные овации подавляющего большинства населения. Как написал историк Джордж Беркли, столь резкий поворот в настроении людей, которые вчера поддерживали Шушнига и клялись в верности Австрии, а сегодня приветствовали гитлеровские войска, как «немецких братьев», не может быть объяснен выходом из подполья нескольких десятков тысяч нацистов. Правильнее сказать, что произошел «один из самых крутых и внезапных переворотов массового сознания в истории». Ганс Ружичка писал впоследствии: «То был народ, который славил императора и, не успев перевести дух, проклинал его, приветствовал послеимперскую демократию, а после дольфусовский фашизм, едва лишь тот утвердился. Сегодня они нацисты, завтра могут стать кем угодно».

Так же вела себя австрийская пресса. В пятницу 11 марта одна из ведущих газет страны «Рейхспост» поддерживала Шушнига. Через два дня в той же газете на первой странице появилась редакционная статья «Навстречу свершению», где писалось: «Благодаря гению и воле Адольфа Гитлера, настал час общегерманского единения».

Начавшиеся в середине марта нападения на евреев нарастали в течение восьми страшных месяцев, завершившихся Хрустальной ночью. Потом, читая про Хрустальную ночь, я узнал, что ее вызвали события, развернувшиеся начиная с 28 октября 1938 года, когда семнадцать тысяч немецких евреев, приехавших когда-то из Восточной Европы, были арестованы нацистами и высланы в Польшу, в приграничный городок Збжин. В то время немцы еще рассматривали добровольную или насильственную эмиграцию, как возможное решение «еврейского вопроса». Утром 7 ноября семнадцатилетний еврейский юноша Гершель Гринспан, разъяренный выселением его родителей из их дома в Германии и высылкой в Збжин, выстрелом из пистолета убил Эрнста фон Рата, третьего секретаря немецкого посольства в Париже, спутав его с самим послом. Через два дня, использовав это как предлог, хорошо организованные толпы погромщиков сожгли почти все синагоги в Австрии и Германии.

Из всех городов, попавших под власть нацистов, больше всех пострадала Вена. Над евреями жестоко измывались, их избивали, отнимали магазины и фабрики, выбрасывали из домов. Имущество разворовывалось соседями. Наша красивую синагогу на Шопенгауэрштрассе полностью уничтожили. Симон Визенталь, главный охотник за нацистами после Второй Мировой войны, как-то сказал, что «по сравнению с Веной, Хрустальная ночь в Берлине была веселым рождественским карнавалом».

В тот день арестовали и моего отца, а его магазин передали австрийцу в рамках т.н. «аризации» (Arisierung) — по существу, узаконенной формы грабежа. С момента выхода отца из тюрьмы и до отъезда в Америку вместе с матерью в августе 1939 года, родители остались без средств к существованию. Много позже я узнал, что родители получали продовольственную помощь и иногда случайные заработки для отца, вроде перевозки мебели, от венского Совета Еврейской Общины — Исраэлитише Культусгемайнде.

Родители знали о расовых законах, введенных Гитлером сразу по приходе к власти в Германии, и понимали, что жизнь к нормальному течению не вернется: им надо уезжать, и чем скорее, тем лучше. Брат моей матери Берман Циммельс за десять лет до того уехал в Нью-Йорк и служил там бухгалтером. Мать написала ему 15 марта 1938, через три дня после аншлюса, и он немедленно нам выслал нотариально заверенные гарантии взять нас после приезда в США на свое обеспечение. Дело осложнялось тем, что в 1924 году американский Конгресс принял иммиграционный акт, установив квоту на количество иммигрантов из южной и восточной Европы. Поскольку отец и мать родились на территории тогдашней Польши, им пришлось ждать около года, пока подошла их очередь. Но и тогда мы были вынуждены эмигрировать порознь, потому что иммиграционное законодательство устанавливало последовательность, в которой члены одной семьи могли вступить на американскую землю. Согласно этим правилам, первыми должны были уехать в феврале 1939 родители матери, потом мы с братом в апреле и, наконец, родители в конце августа, за несколько дней до начала Второй Мировой войны.

Родителям, лишенным единственного источника дохода, нечем было заплатить за билеты. Они обратились в Культусгемайнде с просьбой об оплате билета за полную стоимость для брата и с пятидесятипроцентной скидкой для меня. Еще через несколько месяцев они подали такое же прошение для себя. К счастью, оба запроса были удовлетворены. Отец всегда отличался безукоризненной честностью и все свои счета оплачивал вовремя. Я до сих пор храню все документы о скрупулезнейшей уплате отцом членских взносов в Совет Общины. Его репутация была особо отмечена работником Культусгемайнде при написании ответа на его просьбу.

Последний год в Вене стал для меня решающим. Прожив его, я не мог не испытать потом глубокое чувство благодарности за все, что получил в Соединенных Штатах Америки. Кроме того, наблюдая за жизнью Вены под властью нацистов, я впервые собственными глазами увидал темные и злобные стороны человеческого поведения. Чем можно объяснить внезапный взрыв необузданной ярости со стороны такой большой массы людей? Как может высокообразованное общество прибегнуть к ничем не ограниченному насилию, направленному против другого народа?

Это непростые вопросы. Ученые и исследователи многих направлений приходили к неполным или неправильным выводам. Лично для меня ужаснее всего было осознание того, что высочайший уровень культуры в обществе не гарантирует уважения к человеку. Культура, попросту говоря, вообще не связана с предубеждениями и предрассудками. Желание уничтожить людей, принадлежащих к иной группе, оказывается врожденным рефлексом и, следовательно, может быть с легкостью разбужено в любом социуме.

Я сильно сомневаюсь, однако, чтобы подобное предрасположение могло явиться из ничего. Немецкий народ не разделял в целом яростного антисемитизма австрийцев. Каким же образом венская культура оказалась так далеко разнесена с венской моралью? Конечно, важной причиной для поведения венцев в 1938 году было корыстное стремление использовать ситуацию в свою пользу. Успехи еврейской общины в экономике, политике, культуре, науке возбуждали и зависть, и ненависть, особенно в университетской среде. Среди профессуры процент членов нацистской партии был много выше, чем в среднем по населению. Жители Вены с радостью строили карьеру, замещая только что выгнанных с работы еврейских профессоров, врачей, адвокатов. Другие попросту захватывали еврейские дома и имущество. Вывод, к которому пришли детально изучившие ту эпоху Тина Вальцер и Стивен Темпл, гласит: «Многие адвокаты, юристы, врачи существенно повысили свой уровень жизни, ограбив еврейских соседей. В основе процветания многих австрийцев лежат имущество и деньги, присвоенные шестьдесят лет назад».

Другим аспектом в разрыве между культурными и моральными ценностями стал перенос акцента с культурного аспекта антисемитизма на расовый. Культурный антисемитизм исходит из того, что еврейство — это религиозная или культурная традиция, приобретаемая в результате воспитания и обучения. Эта форма антисемитизма приписывает евреям некоторые отталкивающие психологические и общественные черты, усвоенные в процессе врастания в их культуру, например, исключительную жадность к деньгам. Согласно этой установке, еврейство, как образ мышления, возникает в процессе воспитания в еврейской семье и может быть нейтрализовано перевоспитанием или переменой религии, когда еврей побеждает в себе еврея. Еврей, обращенный в католицизм, может стать, в принципе, таким же хорошим, как и любой католик.

Расовый антисемитизм, напротив, как следует из самого наименования, берет свое начало в убеждении, что все евреи относятся к иной расе, отличной от прочих рас. Эта идея происходит от доктрины о богоубийстве, столь долго внушавшейся католической церковью. Как объяснял католик — специалист по еврейской истории Фридрих Швейцер, именно эта доктрина породила распространенное мнение, что евреи распяли Христа, утверждение, отмененное Ватиканом совсем недавно. Согласно Швейцеру, эта доктрина определяет еврейских богоубийц, как расу, настолько лишенную нормальных человеческих качеств, что они образуют генетически иное, недочеловеческое сообщество. Следовательно, от них можно избавляться любым путем без малейших угрызений совести. Расовый антисемитизм нашел свое проявление в деятельности испанской инквизиции в XV веке и в трудах австрийских и немецких интеллектуалов, включая лидера австрийских пангерманистов Георга фон Шенерера и венского мэра Карла Люгера. До 1938 года расовый антисемитизм не был официально доминирующей идеологией в Вене; он сделался таковым с марта 1938.

Когда культурный антисемитизм сменился расовым, ни один еврей не мог больше рассчитывать на превращение в хорошего австрийца. Религиозное обращение перестало действовать. Единственным решением еврейского вопроса стало изгнание или уничтожение всех евреев.

Мы с братом уехали в Брюссель поездом в апреле 1939. Расставаться с родителями, когда тебе всего девять лет, было ужасно страшно, как бы оптимистично ни был настроен отец и как ни успокаивала нас мать. На границе Германии и Бельгии поезд ненадолго остановился, и по вагонам прошли немецкие таможенники. Они велели предъявить драгоценности или другие ценные вещи, бывшие у пассажиров с собой. Нас с Людвигом предупредила об этом молодая женщина, которая ехала с нами, и я заранее упрятал в карман золотое колечко с моими инициалами, полученное мною в подарок на мой седьмой день рождения. К естественному после предыдущих событий страху перед нацистскими офицерами, прибавилась, когда они пошли по вагонам, боязнь, что они обнаружат кольцо. К счастью, они не обратили на меня внимания и дали додрожать без помех.

В Брюсселе мы поселились у тети Минны и дяди Сруля. Будучи состоятельными людьми, они смогли приобрести визу с разрешением переехать в Бельгию и поселиться в Брюсселе. Они намеревались встретиться с нами в Нью-Йорке через несколько месяцев. Из Брюсселя мы с Людвигом отправились на поезде в Антверпен, там сели на пароход голландско-американской компании «Герольштейн» и через десять дней прибыли в Хобокен, штат Нью-Джерси, проплыв совсем рядом со Статуей Свободы, встречающей приветственным жестом путников.

Глава 3. Юность в Америке

В Америке жизнь словно началась заново. Я не умел заглядывать в будущее, и даже не мог из-за незнания английского языка сказать Free at last[5], но ощутил я это сразу и навсегда. Джеральд Холтон, историк Гарвардского университета, указывал, что многим эмигрантам из Вены моего поколения сочетание хорошего образования с чувством освобождения, испытанным по приезде в Америку, дали толчок к высвобождению огромного количества накопленной внутренней энергии и вдохновили их на поиски новых идей и мыслей. Ко мне это относится в полной мере. К числу многих приобретений, сделанных мной в США, относится основательное гуманитарное образование, полученное в трех совершенно особенных учебных заведениях: Флэтбушская ешива, школа Эразмус Холл и Гарвардский университет.

Мы с братом поселились у маминых родителей, Герша и Доры Циммельс, приехавших в Бруклин за два месяца до нас, в феврале 1939. Я не понимал ни одного слова по-английски, но понимал, что надо встраиваться в новую жизнь. В качестве первого шага я изменил имя и стал из Эриха Эриком. Людвиг претерпел еще большую трансформацию, преобразившись в Льюиса. Мои тетя Паула и дядя Берман, жившие в Бруклине с приезда в Штаты в 1920‑х гг., записали меня в обычную школу под номером 217, расположенную в квартале Флэтбуш, недалеко от нашего дома. Я ходил в нее меньше трех месяцев, но уже к летним каникулам мог объясниться по-английски. Я прочел по-английски любимую книжку моего детства «Эмиль и сыщики» Эриха Кестнера и очень этим гордился.

В школе я себя чувствовал неуютно. Я не подозревал, что в ней училось много еврейских детей, наоборот: там было очень много голубоглазых блондинов, и я считал, что все они неевреи и рано или поздно начнут изводить меня. Поэтому я охотно прислушался к словам деда, склонявшего меня перейти в еврейскую школу при синагоге. Дед был религиозен, очень учен и немного не от мира сего. Брат говорил, что дед — единственный известный ему человек, который говорит на семи языках, ни на одном из которых понять его невозможно. Мы с дедом очень любили друг друга, и он без труда убедил меня, что сможет за лето выучить меня ивриту настолько, чтобы претендовать с осени на стипендию в дневной Флэтбушской ешиве. Она пользовалась широкой известностью, и в ней преподавание светских предметов велось на английском, а религиозных дисциплин на иврите — и то, и другое на самом высоком уровне.

Дед за лето натаскал меня, и осенью 1939 года я поступил в ешиву. К моменту окончания в 1944 году я говорил на иврите немногим хуже, чем по-английски. Я прочел на иврите Пятикнижие, Книги Царств, начал учить Талмуд. Впоследствии я испытал одновременно радость и гордость, узнав, что Барух С. Блумберг, Нобелевский лауреат 1976 года по медицине, тоже вкусил первых плодов учености в замечательной Флэтбушской ешиве.

Родители уехали из Вены в конце августа 1939. Незадолго до отъезда отца снова арестовали и отвезли на венский футбольный стадион, где он прошел через допросы и издевательства штурмовиков. Его выпустили потому, что у него была виза в Америку и он скоро уезжал. Наверное, только это и спасло ему жизнь.

В Нью-Йорке отец, не знавший по-английски ни слова, нашел работу на фабрике по производству зубных щеток. Зубная щетка — символ его унижения в Вене — помогла ему сделать в Америке первые шаги. Он не особенно любил эту работу, но набросился на нее со всей своей обычной энергией и скоро получил замечание от учетчика, что слишком быстро работает и делает слишком много зубных щеток за смену, из-за чего другие рабочие выглядят неприлежными.

Отец полюбил Америку. Как и другие иммигранты, он называл ее Голдене Медина, «золотая страна», где еврей мог найти безопасность и равенство. Он еще в Вене зачитывался романами Карла Мая, где воспевалось покорение американского Запада и, можно сказать, проникся духом американских пионеров.

Постепенно родители накопили достаточно, чтобы арендовать и оборудовать скромный одежный магазин. Они работали вдвоем и продавали дешевые женские платья и передники, мужские сорочки, галстуки, белье и пижамы. Мы жили в съемной квартире в Бруклине, в доме 411 на Черч-Авеню. Родительского дохода хватало не только на то, чтобы нас поддерживать, но и чтобы купить целиком дом, где находились магазин и наша квартира. Более того, они отправили меня в университет, а после — на медицинский факультет.

Они были так заняты магазином — основой благополучия всей семьи, что не успевали интересоваться культурной жизнью Нью-Йорка — в отличие от нас с Льюисом. Работая с утра до вечера, они неизменно приходили нам на помощь, всегда сохраняли оптимизм и никогда не навязывали своего мнения ни в чем, касалось ли это работы или досуга. Отец был скрупулезно честен во всем, оплачивал счета поставщиков без единой задержки и зачастую пересчитывал сдачу покупателям по нескольку раз. Он считал, что мы с Льюисом должны вести себя в денежных делах точно так же. Но кроме общей установки на разумное и достойное поведение, он никогда не оказывал на меня давления в университетских делах, да и я редко обращался к нему за советом, считая его опыт в общественных и учебных вопросах весьма ограниченным. Я больше интересовался мнением матери, брата, учителей, а чаще всего — друзей.

Отец оставил работу в магазине за неделю до смерти в 1977 г., в возрасте 79 лет. После его кончины мать продала магазин и переехала в более удобную и дорогую квартиру по соседству со старой, на Оушн-Паркуэй. Она умерла в 1991 году в возрасте 94 лет.

Окончив ешиву в 1944 году, я перешел в школу Эразмус Холл, известную очень высоким уровнем обучения. Там я больше всего интересовался историей, литературой и девочками. Я вел спортивный раздел в школьной газете «Голландец» и был одним из двух капитанов футбольной команды. Второй капитан, Рональд Берман, один из моих ближайших школьных друзей, был прирожденным бегуном. Он выиграл городские соревнования в беге на полмили, а я пришел пятым. Рон стал шекспироведом, профессором английской литературы в Калифорнийском университете в г. Сан-Диего, был в администрации президента Никсона первым руководителем «Национального фонда развития гуманитарных наук».

По настоянию учителя истории Джона Кампаньи, выпускника Гарварда, я подал заявление в Гарвардский университет. Когда я в первый раз сказал родителям, что хочу поступать в Гарвард, отец, который не более моего знал, чем различаются американские университеты, был против, так как подача каждого заявления была платной, а я уже подал в Бруклинский колледж, где учился мой брат. Узнав об отцовских возражениях, Джон Кампанья предложил оплатить эти 15 долларов из своего кармана. Я был одним из двух учеников нашего выпуска численностью 1150 человек (вторым был Рон Берман), которых приняли в Гарвард. Обоим дали стипендию, и мы с Роном в полной мере оценили справедливость названия университетского гимна «Добрый Гарвард». Воистину, он был к нам добр!

Исполненный благодарности к судьбе и к мистеру Кампанье, я с грустью покидал Эразмус Холл, думая, что никогда больше не испытаю простой радости от хорошей компании и от успехов в учебе или спорте. В ешиве я был стипендиатом, в Эразмусе — школьным спортсменом. В моих глазах это составляло колоссальную разницу. В Эразмусе я в первый раз жил сам по себе, а не в тени старшего брата, как повелось еще с Вены. У меня в первый раз появились свои собственные интересы.

В Гарварде я выбрал для себя европейскую историю и литературу. Студенты этого направления обязаны в завершающем году представить самостоятельную работу, и только у них, единственных во всем университете, есть уникальная возможность иметь наставника уже со второго курса, сперва для маленькой группы, потом индивидуального. В моем дипломе рассматривалось отношение к нацизму трех немецких писателей: Карла Цукмайера, Ганса Кароссы и Эрнста Юнгера. Все трое различались по занимаемой позиции в отношении вызова, брошенного немецким интеллектуалам Адольфом Гитлером. Цукмайер, неустрашимый либерал и непримиримый противник национал-социализма, эмигрировал одним из первых, сначала в Австрию, затем в Штаты. Каросса, поэт и врач, остался нейтральным. «Формально» он остался в Германии, хотя его душа, как он утверждал, «была не там». Юнгер, бесстрашный офицер, герой Первой Мировой войны, превозносил духовные ценности войны и был идейным провозвестником нацизма.

В работе я пришел к обескураживающему заключению, что слишком многие немецкие интеллектуалы, включая такие яркие умы, как Юнгер, великий философ Мартин Хайдеггер и дирижер Герберт фон Кароян, с готовностью и охотой вписались в атмосферу националистического угара и расистской пропаганды национал-социализма. Последующие исторические исследования, выполненные Фрицем Штерном и другими, показали, что в первый год пребывания Гитлера у власти он не пользовался широкой поддержкой в народе. Если бы интеллигенция сумела сплотиться, концентрацию абсолютной власти в руках Гитлера можно было предотвратить или, по крайней мере, существенно ограничить.

Я начал работу на первом курсе, когда предполагал посвятить диплом истории европейской философии. Однако, в конце учебного года я встретил и полюбил Анну Крис, студентку Редклиффского колледжа, тоже эмигрировавшую из Вены. Я посещал два блестящих семинара у Карла Виетора, один по творчеству великого Гете, другой по современной немецкой литературе. Виетор был одним из лучших немецких ученых, живших в США, а также вдохновенным, талантливым преподавателем. Он рекомендовал мне продолжать исследования в области немецкой литературы. Он написал две книги о Гете, одну про его молодые годы, вторую про его поэтическую зрелость, а также революционный труд о Георге Бюхнере, малоизвестном немецком драматурге, который был благодаря ему открыт заново. Прожив короткую жизнь, Бюхнер был первооткрывателем в реалистическом и экспрессионистском направлениях в литературе. В его незаконченной пьесе «Войцек» впервые почти безликий простой человек обрел драматические черты личности героического масштаба. Фрагменты, опубликованные после того, как Бюхнер в возрасте 24 лет умер от тифа, использованы в либретто оперы на музыку Альбана Берга.

Анна разделяла мою любовь к немецкой поэзии, и мы в начале нашей дружбы проводили целые вечера за чтением стихов: Новалиса, Рильке, Стефана Георга. На следующий год я собирался включить в свою программу еще два семинара у Виетора, но в конце семестра он умер от рака. Его смерть я пережил как личную утрату. В моей учебной программе образовался пробел. За несколько месяцев до смерти Виетора я познакомился с родителями Анны, Эрнстом и Марианной Крис. Оба были видными психоаналитиками из круга Фрейда. Они заинтересовали меня психоанализом и помогли составить учебное расписание.

Сегодня трудно представить себе необыкновенную популярность психоанализа у молодежи 1950‑х годов. Психоанализ проложил дорогу новой теории мышления, которая впервые подвела меня к вопросам о сложности человеческого поведения и побуждениях, лежащих в его основе. Занимаясь у Виетора, я прочитал «Психопатологию обыденной жизни» Фрейда и произведения трех писателей, исследовавших скрытую от глаз работу, совершающуюся в человеческом сознании: Артура Шнитцлера, Франца Кафки и Томаса Манна. Даже в сопоставлении с этими образцами высочайшей прозы, чтение Фрейда доставляло удовольствие. Его язык, за который его наградили премией Гете в 1930 году, искрился юмором, был очень прост, на удивление ясен, и при этом строг и логичен. Книга для меня стала, поистине, откровением.

«Психопатология обыденной жизни» содержит множество историй, настолько вошедших в нашу культуру, что мы узнаем их в фильмах Вуди Аллена и эстрадных номерах. Фрейд рассказывает о внешне незначительных происшествиях: оговорках, странных совпадениях, путанице, описках, провалах в памяти, используя их, чтобы показать, что человеческое сознание управляется жестким набором правил, по большей части коренящихся в подсознании. Эти случаи кажутся, на первый взгляд, обыденными, какие могут произойти с кем угодно, в том числе, естественно, и со мной. Фрейд показал, что ни один из них не случаен. Каждый непременно отображает значимые процессы нашего психологического бытия. Меня особенно потрясло, что Фрейд писал об этом, не будучи знаком с моей тетей Минной!

Фрейд постулировал, что принцип психологической детерминированности, т.е. идея о том, что в психологическом плане ничего не происходит с нами случайно и каждое психологическое событие обусловлено предшествующим развитием, — является центральным не только для здоровой, но и для больной психики. Любой невротический симптом, каким бы странным он ни казался, не является случайным для подсознания. Он связан с другими, предшествующими процессами. Связь между оговоркой или симптомом и их причиной маскируется так называемыми защитами — всепроникающими, динамическими подсознательными процессами, ведущими к постоянной борьбе между явными проявлениями и защитными реакциями психической сферы. Психоанализ обещал познание самого себя и даже лечение болезней путем анализа с одной стороны, подсознательных мотиваций, с другой — защит, определяющих конкретные поступки.

Мне, когда я учился в университете, психоанализ казался неоспоримым: он был в одно и то же время образен, целостен и — основан на опыте. Так виделось моему незрелому уму. Ни один другой взгляд на ментальную сферу даже не приближался к психоанализу ни в целом, ни в частностях. Прочие психологические теории были либо спекулятивны, либо чрезвычайно узки.

Действительно, вплоть до конца девятнадцатого века единственными попытками подступиться к тайнам человеческой психологии были или интроспективные философские рассмотрения (размышления прошедших специальную тренировку наблюдателей о природе их собственных мыслительных образов), или интуитивные озарения таких великих писателей, как Джейн Остин, Диккенс, Достоевский, Толстой. В их книгах я черпал вдохновение в первые годы в Гарварде. Но, как объяснил мне Эрнст Крис, ни сколь угодно тренированный самонаблюдатель, ни творческие озарения не приведут к систематическому накоплению знаний, необходимых для возникновения науки о сознании. Здесь недостаточно озарений, нужен эксперимент. Только успехи естественных наук — астрономии, физики и химии — подтолкнули исследователей сознания к разработке экспериментальных методов, применимых к изучению поведения.

Поиски метода начались с идеи Дарвина о том, что человеческое поведение развивалось на базе поведенческих систем наших животных предков. Русский физиолог Иван Павлов и американский психолог Эдвард Торндайк проверяли на животных философский подход, впервые сформулированный Аристотелем, потом углубленный Локком, согласно которому мы обучаемся через ассоциацию понятий. Павлов открыл классический условный рефлекс, когда животное связывает воедино два стимула. Торндайк открыл инструментальный условный рефлекс, т.е. форму обучения, когда животное учат связывать поведенческую реакцию с ее прямыми последствиями. Два этих учебных процесса дают возможность для систематического изучения возникновения памяти и у простейших животных, и у людей. Предположение Аристотеля и Локка о роли ассоциации понятий для обучения сменилось опытным фактом, говорящим, что обучение происходит путем ассоциации либо двух стимулов, либо стимула и реакции.

Изучая условные рефлексы, Павлов открыл две неассоциативные формы обучения, привыкание и активизацию. При привыкании или активизации животное имеет дело только с одним стимулом. Во время привыкания животное учится игнорировать стимул, ставший рутинным, во время активизации — реагировать на него, когда он становится значимым.

Открытия Торндайка и Павлова оказали ошеломляющее воздействие на психологию, породив первое эмпирическое направление — бихевиоризм. Бихевиоризм постулирует, что поведение можно изучать с полной научной строгостью. Когда я учился в Гарварде, ведущим адептом бихевиоризма был Б.Ф. Скиннер. Отголоски его идей доносились до меня во время разговоров с друзьями, слушавшими его курс. Скиннер жестко следовал философским установкам основателей бихевиоризма. Они сузили рассмотрение, настаивая, что подлинно научная психология ограничена только такими аспектами поведения, которые поддавались наблюдению и количественному описанию. Для интроспекции места не оставалось. В соответствии с этим, Скиннер и другие бихевиористы сконцентрировались исключительно на наблюдаемом поведении и исключили из рассмотрения все указания на самопроизвольную психическую активность, равно как и любые намеки на интроспекцию, поскольку они не могут быть объективно наблюдены, количественно описаны и применены к установлению общих правил человеческого поведения. Ощущения, мысли, планы, желания, мотивация, ценности — внутренние состояния и личный опыт, которые делают нас людьми и которые психоанализ выводит на передний план, были объявлены не подлежащими экспериментальной проверке и не относящимися к науке о поведении. Бихевиористы пребывали в уверенности, что все стороны нашей психологической деятельности можно адекватно объяснить, не обращаясь к понятию ментальных процессов.

Психоанализ, с которым я столкнулся у Крисов, не имел ничего общего с бихевиоризмом Скиннера. Эрнст Крис, кстати, предпринимал немалые усилия для их сближения, нащупывая общие точки двух направлений. Он полагал, что целью психоанализа, как и бихевиоризма, было приближение к объективности и отказ от выводов, базирующихся на интроспекции. Фрейд говорил, что никто не может познать собственные психические процессы, вглядываясь лишь в самого себя; только специально обученный нейтральный сторонний наблюдатель, психоаналитик, может описать подсознание другого человека. Фрейд также приветствовал использование наблюдаемых экспериментальных данных, но утверждал, что внешнее наблюдение есть только одно из средств исследования внутреннего состояния, будь оно осознанным или подсознательным. Внутренние процессы, определяющие наши реакции на конкретные раздражители, интересовали Фрейда не меньше, чем сами эти реакции, как таковые. Его сторонники указывали, что, ограничив изучение поведения только количественными измерениями, бихевиористы отбрасывали важнейшие вопросы, относящиеся к ментальным процессам.

Мое тяготение к психоанализу усиливалось тем, что Фрейд так же, как и я, был евреем, вынужденным покинуть Вену. Чтение его работ по-немецки пробуждало во мне ностальгию по той интеллектуальной жизни, о которой я столько слышал, но не застал ее. Еще важнее, чем чтение трудов Фрейда, было общение с родителями Анны, необычайно интересными людьми, бесконечно преданными науке. К моменту, когда Эрнст Крис женился на Марианне и занялся психоанализом, он уже был сложившимся историком искусства, куратором раздела прикладного искусства и скульптуры в Венском музее истории искусств. В числе его учеников был великий историк Эрнст Гомбрих, впоследствии — его сотрудник, оба внесли весомый вклад в современную психологию искусства. Марианна Крис была известным психоаналитиком и преподавателем, и еще — удивительно теплым человеком. Ее отец, выдающийся детский врач Оскар Рие, был личным другом Фрейда и лечил его детей. Марианна дружила с талантливой дочерью Фрейда, Анной. Она даже назвала свою дочку Анной в честь Анны Фрейд.

Эрнст и Марианна Крис приняли меня так, как принимали всех друзей дочери, уважительно и тепло. В их доме я познакомился с их коллегами Гейнцем Гартманом и Рудольфом Левенштейном. Вместе они основали новое направление психоанализа.

Эмигрировав в Штаты, Гартман, Эрнст Крис и Левенштейн опубликовали серию первооткрывательских статей, где указали, что психоаналитическая теория уделяет слишком много внимания фрустрации и страху в формировании «эго» — компоненты психики, которая, по мысли Фрейда, находится в контакте с внешним миром. Они считали, что следует перенести упор на нормальное когнитивное развитие. Для проверки своих идей Эрнст Крис инициировал эмпирические наблюдения за нормальным развитием ребенка. Сближая таким образом психоанализ и когнитивную психологию, которая только-только начала оформляться в 1950‑х — 1960‑х гг., он побуждал американских психиатров больше полагаться на опыт. Сам он работал в Центре по развитию детей Йельского университета и принимал личное участие в исследованиях.

Слушая их увлекательные дискуссии, я заразился их верой в то, что психоанализ дает уникальную, может быть, единственную возможность понять сознание. Психоанализ открывал ни с чем не сравнимый взгляд не только на рациональный и иррациональный аспекты мотивации, не только на сознательную и подсознательную память, но и на упорядоченный структурный подход к когнитивному развитию, восприятию и мышлению. Эта область стала привлекать меня больше, чем европейская литература и интеллектуальная история.

В 1950х годах для того, чтобы стать практикующим психоаналитиком, лучше всего было закончить медицинский факультет, стать врачом, а после переквалифицироваться на психиатра, чего я ранее не планировал. Но после смерти Карла Виетора у меня осталось два незаполненных годовых курса в расписании, и летом 1951 г. я, неожиданно для самого себя, прослушал введение в химию, требуемое для медицинского факультета. Курсы по биологии и физике я решил брать на последнем курсе одновременно с написанием диплома, а по органической химии — последнее требование перед поступлением на медицину — уже потом, по окончании Гарварда.

Летом 1951 мы снимали квартиру впятером с Генри Нунбергом, двоюродным братом Анны и сыном видного психоаналитика Германа Нунберга, Робертом Гольдбергом, Джеймсом Шварцем и Робертом Шпитцером. Дружба с ними сохранилась у меня на всю жизнь. Через несколько месяцев, представив справку о прослушанном курсе по химии и оценках за время обучения в колледже, я поступил на медицинский факультет Нью-Йоркского университета с условием восполнить оставшиеся пробелы до начала занятий осенью 1952.

Я начал учиться с твердым намерением стать психоаналитиком, и с этим прошел интернатуру и резидентуру. Однако, на старшем курсе меня сильно заинтересовали биологические основы прикладной медицины. Я захотел хоть что-нибудь узнать про биологию мозга. Одной из причин было то, что курс анатомии мозга, который я слушал на втором курсе, доставил мне огромное удовольствие. Читавший его Луис Хаусман велел каждому из нас изготовить из глины и раскрасить модель человеческого мозга в масштабе 4:1. В ежегоднике нашего курса записано: «Глиняная модель пробудила спящего микроба творчества, и каждый, даже самый толстокожий студент породил на свет многоцветный мозг».

Работая над моделью, я в первый раз увидел трехмерное изображение того, как спинной и головной мозг объединяются в центральную нервную систему, и что центральная нервная система имеет двустороннюю, почти симметричную структуру с отдельными органами, имеющими интригующие названия: гипоталамус, таламус, мозжечок, мозжечковая миндалина. Спинной мозг содержит все, необходимое для простого рефлекторного поведения. Хаусман рассказал нам, что, изучая спинной мозг, можно постичь общее строение нервной системы. Нервная система предназначена для получения сигналов с поверхности тела через пучки длинных нервных волокон — аксонов — и преобразования их в согласованные моторные команды, передаваемые для исполнения мускулам через другие пучки аксонов.

У входа в череп спинной мозг перерождается в мозговой ствол, структуру, передающую сенсорную информацию в высшие разделы мозга, а моторные команды оттуда вниз по спинному мозгу. Мозговой ствол отвечает также за способность сосредотачиваться. Над ним лежат гипоталамус, таламус и мозговые полушария с поверхностью, покрытой корой головного мозга, изборожденной извилинами. Именно коре головного мозга доверены высшие мыслительные функции: восприятие, команды к действию, язык и планирование. Под ней в глубине лежат три структуры: таламус с прилегающими массами серого вещества, гиппокампус и мозжечок. Таламус принимает участие в регулировании двигательных реакций, гиппокампус вовлечен в процесс хранения информации, а мозжечок координирует автономные и эндокринные отклики на эмоциональные раздражители.

При каждом взгляде на мозг (или на его глиняную модель) нельзя было не задаться вопросом, где же находятся фрейдовские эго, подсознание и суперэго. Сам Фрейд, усердно изучавший анатомию мозга, неоднократно возвращался к важности биологии мозга для психоанализа. В 1914 году в эссе «О нарциссизме» он написал: «Мы должны помнить, что все наши психологические гипотезы должны когда-нибудь найти объяснение на уровне органических субструктур». В 1920 он вновь отметил в «По ту сторону принципа удовольствия»: «Неудовлетворительность нашего описания, возможно, была бы восполнена, располагай мы уже сегодня возможностью заменить психологические термины физиологическими или химическими».

Хотя большинство психоаналитиков в 1950‑е описывали мышление, не обращаясь к биологическим понятиям, кое-кто из них уже обращался к биологии мозга и понимал ее важность для психоанализа. У Крисов я встретился с тремя психоаналитиками — Лоренсом Куби, Сиднеем Марголиным и Мортимером Остовом. Беседы с ними привели меня к решению пойти на факультатив к нейрофизиологу Гарри Грундфесту. В те времена наука о мозге не принадлежала к числу ведущих дисциплин на медицинских факультетах Америки, в Нью-Йоркском же университете вообще никто не читал основ неврологии.

В моем решении меня горячо поддержала Дениз Быстрин, умная и красивая француженка, за которой я незадолго до того начал ухаживать. К тому моменту, когда я начал слушать курс анатомии у Хаусмана, мы с Анной постепенно охладели друг к другу. Наши отношения, столь много значившие для нас, когда мы оба учились в Кембридже, переменились, когда она осталась в Кембридже, а я оказался в Нью-Йорке. К тому же, и интересы наши разошлись. В сентябре 1953, когда Анна окончила Редклиффский колледж, мы окончательно с ней расстались. Сейчас она весьма успешно занимается психоанализом в Кембридже.

После нее я испытал две глубокие, но недолгие влюбленности, каждая всего по несколько месяцев. Когда вторая из этих связей распалась, я встретил Дениз. Мне рассказал о ней наш общий приятель, и я как-то позвонил, чтобы предложить провести вместе вечер. В разговоре по телефону она вполне недвусмысленно намекала, что занята и не собирается встречаться со мной. Я не отступал и приводил все новые и новые аргументы. Все было бесполезно. Как вдруг я упомянул, что родился в Вене, и неожиданно ее голос потеплел. Поняв, что я из Европы, она, по-видимому, решила, что встреча со мной может не оказаться пустой тратой времени, и согласилась.

Заехав за ней на Уэст-Энд Авеню, где она жила, я спросил, хочет ли она пойти в кино или в лучший бар города. Она выбрала лучший бар, и я привез ее к себе в квартиру, которую снимал на двоих с моим другом Робертом Гольдбергом. Снявши квартиру, мы с Бобом первым делом отремонтировали ее и встроили самодельный бар — вне всяких сомнений, лучше, чем у кого бы то ни было из наших приятелей. Боб был большим любителем шотландского виски, в его коллекции были даже сорта «сингл-молт».

На Дениз произвело сильное впечатление наше (главным образом, Боба) столярное мастерство, но она не пила виски. Я откупорил бутылку «Шардоне» и мы провели дивный вечер. Я ей рассказывал про жизнь студентов-медиков, она говорила о своем дипломе по социологии в Колумбийском Университете. Ее особенно интересовала возможность количественного описания того, как человеческое поведение меняется с течением жизни. Впоследствии, через много лет, она смогла применить эту методологию к исследованию подростковой наркомании. Ее работа, отнесенная к эпидемиологии, имела колоссальное значение, натолкнув на революционную гипотезу о том, что некоторые типы поведения с большей вероятностью, чем другие, приводят к тяжелой наркозависимости.

Начальный период влюбленности у нас протекал на удивление гладко. В Дениз ум и любознательность сочетались с замечательным умением украшать каждодневную жизнь. Она прекрасно готовила, одевалась со вкусом, кое-что шила себе сама, и окружала себя вазами, лампами, предметами искусства, вносившими в ее жизнь красоту.

Вместе с тем, она поддерживала во мне ощущение принадлежности к еврейству и память о спасении от Холокоста. Ее отец, талантливый инженер-механик, имел в роду длинный ряд раввинов и ученых, и сам выучился на раввина. Оставив Польшу в возрасте двадцати одного года, он переехал в город Каен во Франции, где получил математическое и инженерное образование. Он отошел от религии, стал агностиком и перестал ходить в синагогу, но, тем не менее, держал в своей большой библиотеке внушительное собрание еврейских религиозных текстов, включая вильненское издание Талмуда.

Во Франции Быстрины пережили войну. Жена помогла отцу Дениз выбраться из французского концлагеря, и до конца войны они оба скрывались в маленьком городке Сан-Серé на юго-западе Франции. Дениз по большей части жила не с родителями, ее укрывали в католическом монастыре в Каоре, в пятидесяти милях от Сан-Сере. Хоть ей пришлось гораздо труднее, чем мне, наши судьбы в чем-то были похожи. Память о жизни в Европе под властью Гитлера еще больше сблизила нас друг с другом.

Один эпизод из жизни Дениз произвел на меня неизгладимое впечатление. В монастыре одна только мать-настоятельница знала, что она еврейка. Никто не оказывал на нее давления с тем, чтобы она крестилась.  Но сама Дениз ощущала неловкость в отношениях с одноклассницами от того, что была не такая, как все. Она не ходила на исповедь, не принимала вместе со всеми по воскресеньям святое причастие. Сара, ее мать, стала тревожиться за дочь, боясь, что ее тайна будет раскрыта. Она поговорила с мужем, и они решили крестить Дениз.

Пешком и на автобусе Сара проделала путь почти в пятьдесят миль от своего укрытия до монастыря в Каоре. Добравшись, она остановилась перед тяжелой, потемневшей от времени, деревянной дверью и уже хотела постучаться, но вдруг в последний момент почувствовала, что не в состоянии принять роковое решение. Она повернулась и пошла домой, уверенная, что муж придет в ярость на ее нерешительность, когда дело шло об избавлении дочери от смертельной опасности. Вернувшись в Сан-Сере, она увидела, что у мужа, наоборот, свалилась тяжесть с души. Все время, пока он ждал Сару, он мучился сознанием совершаемой ошибки: не веря в Бога, они с женой гордились своим еврейством.

В 1949 году Дениз с родителями и братом эмигрировали в Америку. Год она проучилась во Французском колледже в Нью-Йорке, потом в семнадцать лет была принята в младший класс Брин-Мор Колледжа. Окончив его в девятнадцать лет, она поступила в Колумбийский Университет на социологию. Когда мы встретились в 1955 году, она начинала работу над диссертацией под руководством Роберта Мертона, крупного ученого, заложившего основы современной социологии науки. Ее диссертация была посвящена выбору карьеры студентами-медиками. В работе она использовала данные, накопленные за много лет.

Через несколько дней после моего окончания университета, в июне 1956 года, мы поженились. После короткого медового месяца в Тэнглвуде, штат Массачусетс (где я уделял время заодно и учебе, что мне Дениз долго потом припоминала), я начал интернатуру в больнице Монтефиоре в Нью-Йорке, а она продолжала работу над диссертацией.

Дениз понимала, может быть, еще лучше, чем я, насколько дерзкой и новаторской была моя мысль о возможности исследования биологической природы ментальных функций. Мне было отчасти не по себе: у нас не было денег, я думал, что без частной практики не прожить — Дениз же от финансовых проблем попросту отмахнулась, сказав, что это мелочь и ерунда. Ее отец, умерший за год до нашей встречи, советовал ей выйти замуж за нищего ученого, поскольку такой человек будет превыше всего на свете ценить науку и вкладывать все силы в решение интересных проблем. Дениз считала, что она выполнила завет отца — замуж она, безусловно, вышла за нищего! — и неизменно поддерживала меня в поиске новых путей в науке.

(окончание следует)

Примечания

[1] Молитвенник.
[2] Формирование (нем.)
[3] Карточная игра.
[4] Фаршированная рыба.
[5] Наконец, свободен (цитата из выступления Мартина Лютера Кинга в марте 1963 — прим. перев.)

Print Friendly, PDF & Email

Эрик Кандель: Главы из книги «В поисках памяти». Перевод с английского Александра Колотова: 4 комментария

  1. Benny B

    «… я увидал и окончательно понял, что в биологии происходит настоящая революция и что вот-вот сокровеннейшие загадки жизни будут раскрыты. …»
    =====
    По-моему речь идёт о действительно супер-важном прорыве в понимании «сокровеннейших загадок жизни», но загадок жизни именно одноклеточных организмов, дрожжей и простых многоклеточных — червей, мух, улиток:
    «… Новая наука базируется на пяти принципах. … в-пятых, наконец, сигнальные молекулы не изменились за миллионы лет эволюции. Ими пользовались наши древнейшие предки, их можно найти сегодня у наших самых дальних и примитивных родственников по эволюции — у одноклеточных организмов и у дрожжей, так же, как и у простых многоклеточных — червей, мух, улиток. Все они используют для жизнедеятельности те же молекулы, что используем мы для организации ежедневной жизни и приспособления к окружающей нас среде. … «

  2. Игорь Ю.

    Как удачно подгодала Нобелевка 2021 к переводу (частичному) книги воспоминаний нобелианта 2000 Эрика Канделя. Новый нобелиант не только продолжает работать в направлении предыдущих работ прежнего, но как и Кандель выходец из семьи «русских» евреев и нью-йоркского Брайтон-Бич. Правда ему повезло не родиться в Австрии перед войной и не жить в Вене в 1938.
    В этом переводе кому-то будет более интересным научная, кому-то — мемуарная часть. Но обе они чрезвычайно интересны и важны. А продолжение не менее интересное. Замечательная работа!

  3. Сэм

    Очень интересно.
    Спасибо переводчику.
    И я понял, насколько был прав Бен Гурион, когда говорил, что сионисты должны думать прежде всего не об европейских, а о палестинских евреях.
    И об йекки

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *