Когда полиция уехала, мы с Бимишем продолжили обыск своими силами и в печке в лобби нашли поддельные документы. Подбросил их туда кто-нибудь или спрятали во время утреннего визита полиции, мы не знали. Я велел Чарли каждый вечер сжигать все бумаги, которые по какой-либо причине оказывались в печке. Это превратилось в его ритуальную обязанность.
«ВЫДАТЬ ПО ТРЕБОВАНИЮ»
Перевод с английского и предисловие Александра Колотова
(продолжение. Начало в № 1/2023 и сл.)
- Двери захлопываются
Над Марселем нависло серое тяжелое небо. Я вышел из здания вокзала. Мистраль гнал первые сухие листья платанов по площади, где начиналась трамвайная линия и редкие такси одиноко стояли в ожидании пассажиров.
Лена и Бимиш ждали меня на Афинском бульваре. Мы зашли в отель «Сплендид» и заказали завтрак в номер.
Официант вместо сахара принес к кофе таблетки сахарина, а вместо подававшихся месяц назад вишен в сиропе, вязкую коричневую массу «confiture de sucre de raisin»[1] — густое желе, подслащенное виноградным жмыхом, оставшимся после отжима сока для вина, по консистенции липкое, на вкус горьковатое. Масла к хлебу не подавали, хлеб был черствый (употреблять в пищу свежий было запрещено). «Кофе» — отвар из жженых ячменных зерен — назывался café national[2].
После завтрака я открыл чемодан и вынул привезенное мыло. Лене я дал три или четыре бруска, поскольку о необходимости закупить мыло напомнила мне она.
Она просияла:
— О, мистер Фрай! Il ne faut pas exagérer![3]
Они рассказали, что происходило в мое отсутствие. Лена получила мою телеграмму из Портбу и за несколько дней до моего возвращения отправила Фейхтвангеров в Лиссабон в сопровождении представителей Унитарианского Комитета[4]. Но я неправильно понял ее ответную телеграмму. Не было массовых арестов всех беженцев — из Sûréte National[5] приходили за Брейтшейдом, Хильфердингом, Вальтером Мерингом и еще одним беженцем по имени Артур Вольф, с распоряжением перевести их на résidence forcée[6] около Арля. Брейтшейда, Хильфердинга и Вольфа они забрали, и с ними фрау Брейтшейд и фрау Вольф. Меринга, действительно, спас его мнимый недуг, но перед этим разыгралась яростная схватка с полицией, в которой Лена блестяще сыграла главную роль.
Почему полиция вдруг проснулась, никто не знал. То ли чтобы «никто не бросил тень на всю немецкую эмиграцию», как говорил Бареле про Брейтшейда и Хильфердинга, то ли из иных, более тревожных побуждений. Самое зловещее объяснение прозвучало из уст двух агентов Sûréte, приходивших в «Сплендид» за Мерингом. Они сказали ему, что очень сожалеют, но распоряжение пришло прямо из Виши, а также «от ваших соотечественников», имея в виду, скорее всего, гестапо.
Более того, американского консула вызвали в префектуру и объявили, что деятельность доктора Бона и мистера Фрая «вызывает глубокую обеспокоенность», равно как хлопоты Лоури о чешских военнослужащих и изготовление Вохочем фальшивых паспортов. В результате Лоури прекратил нелегальную работу, а Вохоч выдачу паспортов.
Несмотря на это, Лена и Бимиш считали, что мне нельзя уезжать: если их не будет прикрывать гражданин США, их сразу же арестуют, пошлют в концлагерь и на этом все кончится, а наша работа еще далека от завершения. Многие из тех, кого мы нашли уже несколько недель назад, еще оставались во Франции, а мы продолжали обнаруживать все новых и новых беженцев из тех, что числились в списках. Им всем надо было уходить.
— 2 —
События следующих дней сливаются в памяти в единый стремительный поток. Первым делом, я озаботился телефонами в новом помещении Центра Спасения. На почте мы объяснили, что хотим иметь возможность разговаривать из любой комнаты. Они установили телефонные розетки во всех комнатах. На самом деле, мы хотели разъединять связь между разговорами, как делали англичане в Мадриде. Закончив разговор, мы вытаскивали шнур из розетки и подсоединяли, только когда раздавался звонок. В «Сплендид» нам никто не согласился бы разводить телефонные точки заново, и чтобы никто не мог подслушать разговор, мы накрывали телефон шляпой. Шляпа висела на стене рядом. Кроме того, мы время от времени проверяли, не установлены ли где-нибудь микрофоны.
Потом я навестил американское консульство и встретился с генеральным консулом. Он посоветовал тотчас же покинуть Францию, пока меня не арестовали или не выслали. Он не пересказал мне, что довели до его сведения в префектуре, и не показал отчет, посланный им в Госдеп, когда я был в Испании. Он только показал ответ с категорическим заключением: «ПРАВИТЕЛЬСТВО НЕ ОДОБРЯЕТ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ ДОКТОРА БОНА И МИСТЕРА ФРАЯ ВЕДУЩУЮСЯ В НАРУШЕНИЕ ЗАКОНОВ СТРАН С КОТОРЫМИ США УСТАНОВИЛИ ДРУЖЕСТВЕННЫЕ ОТНОШЕНИЯ».[7]
Я телеграфировал в посольство просьбу отсрочить утверждение резолюции до моего приезда. В ответ пришла телефонограмма в консульство, за подписью Поверенного в делах, где подтверждалось получение моей телеграммы и извещение о том, что мне в посольство приезжать незачем, «поскольку отчет послан в Государственный Департамент более недели назад, в отчете имеется вся информация, запрошенная префектурой у консульства, и более ничего предпринимать никто не планирует».
Я, тем не менее, решил все равно съездить, но для этого требовался дипломатический пропуск, которого мне никто не давал. Я попросил консула телеграфировать в Госдеп мою версию событий. Он отказался, т.к. «дело уже закрыто и мои объяснения ничего не изменят».
— 3 —
Тщетно пытаясь объективно оценить ситуацию, я одновременно старался использовать каждую минуту для спасения беженцев. Удача от меня отвернулась. В последних числах сентября мы многих вывезли, но потерпели также множество неудач.
Как я уже говорил, Бимиш обнаружил, что почетный консул Литвы в Экс-ан-Провансе, француз по национальности, продавал литовские паспорта, в том числе французам, стремившимся присоединиться к де Голлю. Мы поначалу надеялись, что эти паспорта заменят нам чешские. Литва оставалась нейтральной[8], поэтому литовскому гражданину, даже призывного возраста, в Испании ничто не угрожало. Мы успели запастись ими, но раньше, чем были получены необходимые визы, португальцы отказались признавать документы с конечными пунктами назначения Китай, Сиам и Бельгийское Конго. Мы снова оказались у разбитого корыта. Решение Португалии сделало бесполезными и чешские паспорта, отпечатанные Вохочем до моей поездки в Лиссабон, разве что в них уже имелись транзитные визы через Португалию и Испанию, срок действия которых еще не истек — что случалось не часто.
Тогда мы вспомнили Драха и его голландско-датские паспорта. Отчаянное положение пересилило нежелание иметь с ним дело, и мы купили у него несколько книжечек в солидных матерчатых переплетах. Визы в них проставил почетный консул Панамы. Подразумевалось, что ни одна из них не будет использована для проникновения на панамскую территорию. Мы, больше того, договорились, что каждый обладатель панамской визы по прибытии в Лиссабон свяжется с неким лицом для получения полезной для него информации, а упомянутое лицо должно было поверх визы оттиснуть громадными буквами слово «Cancellado». Панамский консул, он же французский торговый агент Фигьер, веселился от души. Мы, разумеется, доверяли своим клиентам и не нуждались в комедии с отменой. Люди, бегущие от опасности, были счастливы добраться хотя бы до Лиссабона!
В течение нескольких дней португальцы спокойно принимали панамские визы, потом правила опять изменились, и панамские визы сделались столь же бессмысленными, как сиамские и китайские.
Едва я вернулся в Марсель, как нам сообщили, что в Нарбонне находятся Георг Бернхард с женой. Бернхард входил в число тех троих, о ком нас предупредил Бареле. Его разыскивало гестапо. Мы послали Болла в Нарбонн, чтобы привезти их в Марсель и как можно скорее отправить через Испанию. Мы их укрыли в одном из «maisons de passe»[9], которые выполняют во Франции ту же роль, что туристские кемпинги в США. Владелец принял их за очередную влюбленную парочку, разве что слегка превысившую обычный возраст любовных приключений, и не стал докладывать полиции. Американские визы ждали их в консульстве, и мы думали купить им поддельные паспорта и отправить в Лиссабон, но в это время опять изменились правила, и паспорта сделались бесполезны.
Мы хотели присоединить к ним Меринга. У него на руках был американский аффидавит, но после арестов мы согласились с ним, что путешествовать под собственным именем по Испании было для него слишком рискованно, так же, как передвигаться по Франции, не имея на то разрешения. Решили купить ему литовский паспорт на вымышленное имя и раздобыть охранный пропуск для переезда в какой-нибудь город близ испанской границы.
Для паспорта требовались фотографии. Взять их было неоткуда. Казалось бы, дошел до фотоавтомата на рю Сен-Ферреоль, заплатил десять франков и через несколько минут получил фотографии. Но Меринг «был слишком болен», чтобы подняться с кровати. Он каждое утро одевался и в течение дня часто заходил ко мне в номер обсудить кандидатуры немецких беженцев, искавших помощи. (Впоследствии он вошел в «фильтровальную» комиссию, comité de criblage[10], которая составляла отдельное заключение и вырабатывала рекомендации по каждому заявителю). Когда ему приносили в номер еду, он укладывался в кровать. Если стук в дверь заставал его врасплох, он запрыгивал в постель и натягивал на себя одеяло в такой спешке, что часто, укрываясь до шеи, сдергивал одеяло с ног, и изумленная горничная или официант созерцали его ноги в туфлях.
Однажды над морем потерпел аварию самолет с членами немецкой комиссии по перемирию. Вишистское правительство устроило погибшим похороны за государственный счет. Прибывший на церемонию офицер вермахта занял соседний с Мерингом номер. У двери дежурил круглосуточно часовой с ружьем на плече. Меринг насовсем улегся в постель, и мы по-настоящему опасались за его жизнь.
Обычно он просиживал бóльшую часть времени у меня, но мы боялись, что если он выйдет на улицу, обнаружится притворный характер его болезни, спасшей его от высылки в Арль. С другой стороны, появление в отеле фотографа бросится всем в глаза как нечто чрезвычайно подозрительное. Нам удалось найти надежного фотографа, тоже из беженцев, но раньше, чем мы получили транзитные визы, Испания закрыла границу.
— 4 —
Я помню тот страшный день. Утром я, как обычно, шел в свой кабинет, протискиваясь через толпу, и по гудению возбужденных голосов понял, что что-то произошло. Первая мысль была — снова rafle.
Собравшиеся хватали меня за рукава и спрашивали, слышал ли я новости.
Казалось, все кончено: испанская граница закрыта, корабли из Марселя идут только на Оран или Алжир. Чтобы переплыть море и попасть в Африку, требовалось специальное разрешение, которое никогда не давалось иностранцу и очень редко французу не из вишистских чиновников. Беженцы попали в ловушку. Их заперли во Франции, как в хлеву, откуда выход был только в сторону бойни. Гестапо могло действовать без помех. Вырваться было некуда.
Паника, царившая среди беженцев в течение нескольких недель, отчасти оказалась преувеличенной. Испанцы то и дело приоткрывали границу на несколько часов, а то и на целый день. Узнать что-нибудь заранее было невозможно. Когда граница закрывалась, никто не знал, на время это или уже насовсем. Трудно изобрести худшую пытку для человека: открылась граница — появилась надежда, закрылась — опять пропала.
Первого октября пришли новые инструкции в португальское консульство. Отныне консул не мог лично выдавать транзитные визы. Он должен был пересылать запросы по телеграфу в Лиссабон, а перед этим проверять наличие и подлинность американской визы и документальное подтверждение оплаченного места на корабле с указанием даты отплытия. Информация тщательно перепроверялась «Международным отделом» португальской полиции, в обычной ленивой и неспешной манере, свойственной латинской расе вообще, а иберийскому ее семейству в особенности. Убедившись в правдивости представленной информации, руководство полиции за считанные дни до отхода корабля телеграфировало в Марсель, что консулу разрешено выдать визу.
После введения в силу новых правил для португальского консула, аналогичные указания пришли в испанское консульство из Мадрида. Испанский консул тоже связывался теперь со своим правительством по телеграфу, и только получив положительный ответ, выписывал визу. Если же речь шла о мужчинах призывного возраста из стран, находившихся в состоянии войны с Германией, он даже телеграмму не посылал.
В результате получить все требуемые визы с должным сроком годности сделалось практически неразрешимой задачей. Подать заявление о транзитной визе через Испанию можно было только имея португальскую визу. К моменту получения испанской визы срок действия португальской, как правило, истекал, и корабль отплывал без вас. Теперь надо было заказывать билеты на новый рейс и начинать все с нуля. Покинуть Францию могли либо те, у кого к концу сентября обе визы стояли в паспортах, либо американцы, для которых правила были менее жесткими.
Ситуацию сдабривал оттенок горькой иронии, потому что одновременно с ужесточением со стороны Португалии и Испании, Франция объявила о смягчении своей визовой политики. До сих пор запросы на визы следовало адресовать в Виши, откуда они перенаправлялись в Висбаден, в комиссию по перемирию, и там оседали навсегда. Теперь же местные префектуры получили право выдавать визы подданным нейтральных стран вроде России или Румынии напрямую. Они могли выдавать визы даже полякам, рожденным в Польше на не оккупированных немцами территориях. От этого не было никакого проку, потому что французская виза оставалась бесполезной без транзитных виз через Испанию и Португалию, а получить эти визы сделалось невозможно.
— 5 —
Генеральный консул твердил, что меня могут выслать в любой момент, и хорошо еще, если не арестуют и не передадут дело в суд. Но четверо друзей Поля Хагена сидели в лагере Верне.[11] Он очень тревожился о них, и я не хотел уезжать без того, чтобы их не вызволить.
Первым делом их нужно было извлечь из лагеря. Мы раз за разом писали коменданту лагеря от имени нашего Комитета, а Гарри Бингем писал ему от имени консульства, все безответно. Оставались два варианта, побег и женские чары.
Бежать из Верне было нереально. Лагерь был создан как место содержания «нежелательных лиц» и охранялся крепче, чем любой другой лагерь во Франции. Его окружал высокий забор из колючей проволоки, а вокруг той части, где сидели друзья Поля, забор был двойной. Охрану несли вооруженные винтовками ветераны. На них лежала личная ответственность за любой побег, и они имели приказ стрелять на поражение.
План с использованием женского обаяния выглядел безопаснее. Роль чаровницы была возложена на Мери-Джейн Голд[12]. Мириам, с легкостью сходившаяся с людьми, познакомилась с ней в Тулузе. Красавица-блондинка, Мери-Джейн была одной из тех неотразимых американок, которые в мирные годы между двумя войнами решили, что жить стоит только во Франции. Она купила большую квартиру в Париже, обзавелась новехоньким самолетом «Вега Галл» и порхала на нем по всей Европе — в Швейцарию кататься на лыжах, на Итальянскую Ривьеру загорать, а когда разразилась война, презентовала аэроплан правительству Французской Республики. Более подходящую исполнительницу трудно было вообразить.
Мириам поговорила с ней, и Мери-Джейн согласилась. Вскоре после моего возвращения из Лиссабона она поехала в Верне, встретилась с комендантом и добилась успеха там, где остальные терпели неудачу. В сопровождении двух охранников всех четверых отпустили в Марсель для получения американских виз, после чего они должны были под охраной вернуться в лагерь.
Но мы решили иначе. Мы решили отправить их через Испанию, в расчете на то, что когда охрана спохватится и поднимет тревогу, они уже будут в Лиссабоне.
Наш с Бимишем план сработал, но не до конца. Все четверо прибыли в Марсель и явились в американское консульство, где в тот же день, благодаря Бингему, получили американские визы. На чем все и застопорилось: испанская граница закрылась. Их надо было немедленно вывозить из Франции, или смириться с их возвращением в лагерь, навстречу враждебной неизвестности.
Поиски, которые Бимиш вел в порту, увенчались невероятной удачей. Он договорился о яхте. Яхта называлась «Булинь». Несколько французских добровольцев армии де Голля купили ее, чтобы уплыть в Гибралтар. С ними плыли два польских и два бельгийских офицера и бывший владелец, шкипер, который и должен был довести ее до Гибралтара. Опытный марсельский мореход, он в настоящих обстоятельствах испытывал вполне понятный патриотизм. На вопрос, почему он продал корабль, ответил ничтоже сумняшеся:
— Je fais ça pour l’honneur de la patrie et pour assurer ma vieillesse.[13]
На яхте с относительным комфортом размещались пятнадцать человек, а пассажиров набиралось уже семнадцать, и плюс он сам, но он с охотой принял наших четверых беженцев, за цену, которая вряд ли служила к чести его родины, но безусловно способствовала обеспечению его старости.
Четверка из Верне отделалась на один вечер от стражи, дав им немного денег и пожелав приятного времяпрепровождения. Мы с Бимишем встретились с ними в борделе на улице Дюмарсе, чтобы рассказать им про «Булинь» и спросить, идут ли они на риск. Мы выбрали бордель местом встречи, поскольку встречаться с ними в отеле или в ресторане было опасно. На втором этаже дешевого, вульгарного заведения был большой зал, где мужчины сидели за столиками, заказывали выпивку, разглядывали похабные рисунки на стенах, знакомились с девушками и при желании вели их в спальные комнаты наверху.
Там, в мрачной атмосфере грубых развлечений, окруженные проститутками и солдатами, мы сидели вместе с четырьмя противниками гитлеровского режима и тихо, неторопливо обсуждали, как спасти их от гибели. Долго так продолжаться не могло. Девицы все время норовили усесться к нам на колени и ерошили волосы. Их настораживало явное отсутствие ответного интереса к ним с нашей стороны. Ни у одного из нашей четверки уже год с лишним не только не было женщины — они год с лишним не видели ни одной женщины, пока не сели в Верне на поезд. Но они были слишком озабочены своей судьбой, чтобы воспользоваться дешевой разрядкой. Один из них долго колебался, и все-таки отказался.
— Ужасно соблазнительно, — сказал он в конце концов, — но я так вымотан, что у меня не получится.
Тогда встал Бимиш и со словами «Je vais me sacrifier»[14] поманил какую-то девицу наверх. Порывистость движений, однако, ставила под сомнение жертвенность его побуждений.
В отсутствие Бимиша, мы сидели за столиком с девицами на коленях, пили дешевый коньяк и обсуждали плюсы и минусы плавания на «Булине». Чтобы никто не понял, говорили по-английски и по-немецки.
Одна из девушек поняла, что мы разговариваем по-немецки и спросила, не боши ли мы. Я сказал, нет, мы американцы. А почему она спрашивает — что, много бошей в
Марселе?
— Ох, много, — ответила она. — Во всех этих комиссиях по перемирию! Они приходят сюда чаще всего днем, когда мало других клиентов.
К моменту, когда Бимиш спустился в зал, все четверо решились лучше довериться волнам, чем оставаться в петеновской Франции.
— 6 —
Накануне отплытия «Булиня» Гарри Бингем пригласил меня на ужин и познакомил с капитаном Дюбуа из штаба Sûreté Nationale[15]. Он служил в вишистской полиции, но испытывал искреннюю симпатию к Америке и Англии. Гарри считал, что знакомство может сослужить нам хорошую службу, и оказался прав. Дюбуа был первым французом на государственной службе, кто знал про мои дела и согласился на обстоятельный разговор. Я поинтересовался, что вызвало неудовольствие полиции, и он ответил:
— Незаконный вывоз людей из Франции.
— Что-нибудь еще?
— Да, торговля иностранной валютой.
— И что, и это всерьез?
— Что значит, всерьез?
Я пересказал ему мой разговор с консулом. Дюбуа поморщился:
— C’est de la blague.[16]
В марсельском порту он знал все и всех.
По поводу проекта Бона сказал, что от него лучше бы отказаться, пока итальянская комиссия по перемирию не пронюхала. Порт и прилегающий берег находятся под постоянным наблюдением, вырваться морским путем очень трудно.
— Возьмем, например, ваш «Булинь», — продолжал Дюбуа с характерным марсельским выговором. — Его уже перепродавали несколько раз, и он ни разу не смог даже отойти от причала, и вряд ли сможет, пока не закончится война.
Я рассказал о разговоре Бимишу, он пересказал шкиперу, бельгийцам и нашим беженцам. Шкипер заверил, что яхта никогда раньше не продавалась, и прибавил, что он знает, что за портом пристально наблюдают, но выйти в море сумеет. Бельгийцы провели собственное выяснение и пришли к тем же выводам. Беженцы положились на них. Порт охранялся так, что мы сами не смогли осмотреть судно. Пришлось его мореходные качества принимать на веру.
По счастью, час отплытия приближался. Охрана, присланная вместе с четырьмя беженцами из лагеря, теряла терпение, и изобретать причины, почему они все еще в Марселе, делалось все труднее. Впрочем, они были падки на женщин и выпивку, и на наши деньги легко соглашались провести ночь в борделе. В ночь, когда «Булинь» отошел, они были слишком пьяны, чтобы соображать что-нибудь.
В два часа ночи Бимиш вернулся в «Сплендид» с известием, что яхта ушла и с ней наши беженцы. Я ощутил смесь торжества и смятения, какую, вероятно, чувствует человек, убив своего злейшего врага: друзья Поля Хагена были, наконец, на свободе, но как теперь избежать расплаты? Утром охрана протрезвеет, обнаружит пропажу беженцев, заявит в полицию, полиция запустит расследование, которое неизбежно приведет к нам.
— 7 —
Не прошло и недели, как Болл приехал из Нарбонна со свежими новостями. Выходя из вагона, он видел на другой платформе нашу четверку! Они были связаны один с другим вместе и бдительно охранялись. Мы не поверили, но он настаивал, что ошибка исключена. Мы обратились к корсиканскому адвокату, и тот подтвердил правоту Болла.
«Булинь» беспрепятственно выскользнул из порта, несмотря на наблюдение и вопреки предупреждениям Дюбуа. Плавание продолжалось всю ночь и весь день. Потом начался шторм. Ветром сорвало паруса, волны заливали палубу. К вечеру суденышко потеряло управление и дало течь. Половина пассажиров так страдала от морской болезни, что им сделалось все равно, жить или умереть. Остальные откачивали воду. Когда сломался насос, воду вычерпывали ведрами.
К утру шторм стих, утро наступило ясное и спокойное. Друзья Поля хотели плыть дальше, не в Гибралтар, так в Испанию, не в Испанию, так на Корсику, но остальные решили, что с них хватит. Ужас перед морской болезнью перевесил понятия о чести и совести. Беженцы понапрасну умоляли подумать, что будет значить для них отказ от бегства. Около полвосьмого утра шкипер развернул яхту и взял курс на Марсель.
Незадолго до полудня французский сторожевик перехватил «Булинь» и отвел его в маленькую бухту Пор-де-Бук западнее Марселя, где их взяли под арест, послали в Экс-ан-Прованс и отдали под суд за попытку покинуть Францию, не имея на то разрешения. Болл видел их в момент пересадки на Экс-ан-Прованс.
Мы наняли целую команду адвокатов для их защиты и приготовились нанять другую, чтобы защищаться самим. Однако, проведя три месяца в предварительном заключении, четверо были приговорены к тюремному сроку в один месяц, а так как они уже отсидели дольше, суд постановил их освободить. Суд, но не вишистское правительство! Их снова посадили в Верне, под более многочисленную и гораздо более надежную охрану, чем сопровождавшая их в Марсель. Про наше соучастие в попытке их к бегству никто не упоминал. Если у полиции были на этот счет подозрения, она их оставила при себе.
— 8 —
Нас с Боном по-прежнему вызывали в консульство чуть ли не каждый день и спрашивали, когда мы уберемся из Франции. Родственники, коллеги и друзья слали нам из Нью-Йорка телеграмму за телеграммой с тем же вопросом. В начале октября Бон не выдержал и уехал, а я остался. В условиях, когда Бернхарды не смели высунуть нос из maison de passe, друзей Поля Хагена держали в тюрьме, а Меринг был прикован к постели, я чувствовал, что не имею права уехать, как бы на меня ни давили.
Была и еще одна причина, которая меня удерживала. У Чарли был приятель, служивший тоже на Скорой помощи, а его двоюродный брат служил в вермахте, в Париже. Приятель двоюродного брата, немецкий офицер, как-то беседовал по телефону с приятелем самого Чарли в Марселе, и среди прочего они заговорили обо мне.
— Конечно, мы знаем про Фрая, — сказал немец. — Он хочет увезти наших врагов из Франции, но нас это не тревожит. У него ничего не выйдет.
Это был вызов, с которым я мириться не захотел. Я твердо решил доказать им, что они ошибаются. На всякий случай, я запросил транзитные визы через Португалию и Испанию и снова телеграфировал в Нью-Йорк просьбу прислать мне замену. Если бы меня кто-то сменил на следующий день, я бы не возражал.[17]
В последний вечер Бон попросил меня взять на себя его работу. Я согласился. Вместе с ним уехала Лена. У нее был польский паспорт с визами, проставленными накануне изменения правил. Бон ехал напрямую через Сербер, Лена оставила ему багаж и пошла через границу пешком. Испанцы остановили ее и отправили назад со словами, что по новым правилам они не пропускают ни одного поляка, будь то хоть женщина, хоть младенец.
Через несколько дней после отъезда Бона его правая рука — молодой немецкий социалист Бедржих Гейне — стал приходить ко мне на улицу Гриньян за советами по поводу своих подопечных, давал советы по поводу наших. Так, в дополнение к представителям интеллигенции, католикам, социал-демократам и англичанам, на меня легла ответственность за Брейтшейда, Хильфердинга, Модильяни и других лидеров профсоюзов и социалистических партий Европы.
- Корабль, который никуда не отплыл
Когда Лена переходила границу, в Сербере появились агенты гестапо. Когда она вернулась в Марсель, в Мадриде с помпой принимали начальника гестапо Генриха Гиммлера.
Мы в точности не знали, что означал его визит, но догадки строить могли. Закрытие границы с Испанией, присутствие гестаповцев на французской стороне, новые правила, по которым консул больше не ставил визы, а посылал в Мадрид списки заявителей — все указывало на то, что Берлин решил, наконец, разобраться с беженцами.
Мы так и не смогли понять, почему гестапо предоставило нам отсрочку на полтора месяца. Мы не теряли времени, мы знали, что нужно действовать быстро, и вот теперь отсрочка заканчивалась.
Особенно настораживало поведение испанских властей. Понятно, что Португалию не устраивало длительное пребывание обладателей транзитных виз на ее территории, из-за чего бы ни возникала задержка — потому ли, что визы в конечные пункты назначения были поддельными, или потому, что не хватало места на кораблях, плывших из Лиссабона в Западное полушарие. В отношении португальцев искать политическую подоплеку не приходилось. Беженцы переполняли страну выше любых пределов, возможности принимать новых не было.
С Испанией все было по-другому. Испанцы не сомневались, что ни один беженец не собирается там задерживаться, для многих находиться там было еще страшнее, чем во Франции. Из Испании все старались уехать как можно скорее.
Единственное реальное объяснение давала текущая политика, и визит Гиммлера в Мадрид подтверждал это. Мы были абсолютно уверены, что все списки передавались в гестапо, и ни одна виза без согласия немцев не утверждалась.
Что хуже — мы не знали, о чем они договаривались. Что, если гестаповцы поняли, что во Франции им такого-то не схватить и решили заманить его в Испанию? Во Франции, чтобы арестовать кого-нибудь, кто находился на свободе, а не сидел в концлагере, за ним надо было охотиться. Если же он решил попытать счастья в Испании, гестапо могло спокойно поджидать его у границы. Виши получало от них указание телеграфировать положительное решение в Марсель, и разыскиваемый субъект должен был перейти границу самое позднее, через неделю. Что если, по гестаповскому сценарию, одновременно с положительной телеграммой в Марсель вторая телеграмма уходила к испанским пограничникам? Выходка вполне во вкусе немецкой тайной полиции!
Мы не могли теперь советовать тем, кто во Франции был в опасности, уходить в Испанию или подавать прошение об испанской визе, пусть даже испанский консул получал в большинстве случаев положительные ответы на телеграммы (отправленные, кстати, за счет самих беженцев). Конечно, большинством беженцев гестапо не интересовалось, как, например, поляками, рожденными на польской территории, занятой русскими — иначе они не разрешили бы французам давать им выездные визы. По части остальных у нас не было уверенности. Мы знали, что за Георгом Бернхардом они охотятся. А за другими? Мы уже отправили несколько человек, которые попали в испанские тюрьмы и в любой момент могли быть выданы немцам. Мы не могли больше так рисковать.
До сих пор мы рассчитывали, что владельцы фальшивых паспортов не встретятся с излишне бдительными гестаповцами, но новые правила сделали самые лучшие паспорта такими же бесполезными, как мощный автомобиль с пустым баком.
Отдельной проблемой была связь. Все так называемые «подпольные» способы медленны и сложны. А как прикажете поступать, не обращаясь к услугам почты и телефона для передачи сообщений в пределах одного города? Назначить встречу в кафе или в гостинице требует времени. Ты либо полагаешься на посыльных, либо идешь сам и отыскиваешь того, кто тебе нужен. Если встреча назначена, а он не пришел, на то, чтобы найти его, уйдут дни, в течение которых ты исходишь бессильной яростью.
Связаться подпольными методами с Нью-Йорком, через две границы и океан, порой занимало несколько месяцев. Отчеты и письма мы передавали с беженцами, прося их отправить почту из Лиссабона. Мы печатали донесения на длинных полосках тонкой бумаги, складывали одну полоску к другой, скатывали в тугой комок, засовывали в резиновый напальчник и перевязывали прочной шелковой ниткой. Потом открывали тюбик зубной пасты с нижнего конца, выскребали немного пасты, просовывали туда напальчник и закрывали. Заряженный таким образом тюбик ничем внешне не отличался от других, но иногда беженцев охватывала паника, и они выбрасывали его еще во Франции. Но даже когда они благополучно доставляли его в Португалию, ответ мы получали редко, связь была односторонней. Множество людей направлялось в Нью-Йорк, а из Нью-Йорка в Марсель почти никто. Приходилось по максимуму использовать скудные способы, бывшие в нашем распоряжении. Иногда мы набирались храбрости и посылали телеграммы с почты или бросали письма в почтовый ящик. Для важных сообщений, таких, как списки людей, которым срочно требовались визы, или заказы кают на кораблях, мы полностью зависели от уезжающих беженцев. А их после первого октября становилось все меньше.
— 2 —
С другой стороны, задача по вывозу беженцев из Франции с каждым днем становилась все более неотложной. Франция медленно, но верно приспосабливала себя к гитлеровскому «Новому порядку». Наверняка перемены производились неохотно и против воли, но уже в начале сентября местная полиция получила полномочия арестовывать любого иностранца или француза, если он «представлял угрозу общественному спокойствию». В середине сентября лидер социалистов, бывший премьер-министр Леон Блюм испытал это на себе. Ему в административном порядке (т.е. без предъявления обвинения) запретили покидать средневековый замок Шазерон недалеко от Риома.
В начале октября вышло постановление, что иностранцы в возрасте от восемнадцати до пятидесяти пяти лет могут быть мобилизованы в трудовые батальоны и направляться на вспомогательные работы. Работать они будут без оплаты, но семьи получат право на пособие. Накануне визита Гиммлера в Мадрид, французы приняли первый антиеврейский закон. Евреям запрещалось занимать государственные должности, заниматься поставками для армии, авиации и флота, преподавать, работать в прессе, кино, на радио. Новый закон позволял арестовать любого еврея, не имеющего французского гражданства, и посадить его в концентрационный лагерь или указать ему résidence assignée в любой дыре, без объяснений и без права на апелляцию. Потом запретили слушать радиопередачи из Англии и штаба де Голля. Вновь начали ходить слухи про скорую оккупацию немцами так называемой свободной зоны.
Гиммлер еще был в Мадриде, когда Петен встретился в Монтуаре с фюрером и провозгласил политику сотрудничества с Германией. Включала ли новая политика более тесное взаимодействие французской полиции и гестапо? Так или иначе, во второй половине октября активность полиции усилилась. Начались новые облавы, людей хватали и сажали в концлагеря, в их числе наших протеже. Задерживали даже тех, кто в начале войны записался в Иностранный Легион. Сегодня вас увольняют из Легиона, завтра арестовывают и, если вы еврей, сидеть вам через несколько дней в лагере.
Страшнее всего, однако, была комиссия Кундта[18]. Узнав о ней, мы поняли, что надо спешить, если мы хотим спасти еще хоть нескольких находящихся в опасности беженцев. Комиссией Кундта называлось подразделение, составленное из офицеров вермахта и гестапо, объезжавших концлагеря со списками тех, кого они намеревались забрать в Германию согласно 19 пункту Соглашения о перемирии. Слухи о комиссии Кундта доносились до нас и раньше, но в середине октября мы получили прямые доказательства.
Первым мне, видимо, о ней рассказал Клаус Дорн — немец, католик по вероисповеданию и друг Верфелей. Альма Верфель упомянула о нем перед отъездом в Лиссабон. Мы встретились в ресторане на вокзале Сен-Шарль, где он ждал пересадки. С начала войны он оказался в статусе prestataire, т.е. жил на пособие. В числе тысяч молодых беженцев, его мобилизовали на трудповинность и отправляли то на строительство казарм, то укреплений, то шоссейных дорог. Перемирие застало его в трудовом лагере в Альби. Сейчас его направляли в другой такой же лагерь на Ривьере.
Загадочный телефонный звонок вызвал меня на вокзал. Дорн сидел там в ресторане с товарищем, тоже из мобилизованных на работы. Оба были одеты в рабочие комбинезоны, а выглядели так, словно одной ногой уже стояли в могиле. Комиссия их застала в Альби. Гестаповцы потребовали списки интернированных. Комендант лагеря, гордившийся принадлежностью к славной французской нации, не собирался идти в фарватере Виши и считать выдачу немцам беженцев очередным ходом в дипломатической игре. Он укрыл Клауса и его друга в лагерной больнице и вычеркнул их из списков. Оба были убеждены, что он спас им жизнь.
Этот рассказ я принял всерьез только наполовину. Многие беженцы преувеличивали опасность своего положения, чтобы убедить нас поскорее заняться ими, поэтому мы вносили в их монологи некоторую коррекцию.
Тем не менее, чтобы Клаус и его друг не угодили в ловушку, я посоветовал им бросить службу на трудовом фронте и попросту исчезнуть. Я показал им, как выйти с вокзала в город, минуя полицейский контроль. Они нашли гостиницу, переоделись в гражданское и стали думать, как им сбежать из Франции. Американских виз у них не было. Мы дали Клаусу чешский паспорт и сиамскую визу, а его друга послали с поддельной справкой о демобилизации в Касабланку. Но в этот момент и чешские паспорта, и сиамские визы сделались бесполезными. Мы переслали данные Клауса в Лиссабон, послали оттуда запрос в Госдеп, а самого его оставили ждать визы в Марселе.
— 3 —
События на политическом горизонте, новая визовая политика Португалии и Испании, гестаповцы на границе и новости о комиссии Кундта заставили нас сделать два вывода. Во-первых, все надо было организовать по-другому — забыть, в частности, про завершение нашей миссии в считаные недели и приготовиться к долгой кропотливой работе. Во-вторых, на нас легла новая забота о людях: их надо было спасать от тюрем и лагерей.
Требовалось максимально сузить круг вовлеченных в конспиративную деятельность. Наш импровизированный офис из условного прикрытия нелегальных операций преображался в благотворительную контору, укомплектованную людьми, не имеющими представления об истинной цели моего приезда во Францию. Мои первые помощники один за одним уезжали. Их заменяли новые, которых я решил не привлекать к подпольной работе. Тогда они, не кривя душой, будут на любые вопросы отвечать, что не имеют понятия ни про какую нелегальщину. Таким путем я надеялся полностью разделить легальное и подпольное направления.
Когда уехала Лена, в должность секретаря вступила удивительная Анна Грусс, почти карлица, ростом четыре с половиной фута, с золотым сердцем, острым языком, неисчерпаемой работоспособностью и полным неведением относительно подпольных дел. Если она о чем-то догадывалась, она ни разу не дала этого понять. Вернувшись из Сербера, Лена опять вошла в нашу группу и продолжала работать, пока не уехала окончательно следующей весной.
Вместе с Грусс к нам присоединились другие сотрудники, так же, как она, поначалу не знавшие, что мы пытаемся вывезти из Франции людей без выездной визы. Одним из них был Даниель Бенедит[19], молодой француз левых взглядов, работавший до войны в управлении начальника парижской полиции. Он писал письма от его имени и составлял ему речи. Он был сухощавым и смуглым, носил небольшие усики, но главной чертой характера у него была непоколебимая самоуверенность. Его мать объясняла ее наличием эльзасской крови в жилах своего отпрыска.
В Париже Бенедит много работал с беженцами, покоряя их сердца добротой и регулярным продлением permis de séjour.
Данни стал моим «делопроизводителем», заменяя меня всякий раз, когда я был слишком занят, чтобы присутствовать на какой-то встрече, и бодро и умело выполняя много других работ. Я сразу предупредил его, что нанимаю его на две, максимум три недели. Я серьезно отнесся к словам генерального консула и не надеялся, что нам отведено больше. Данни проработал четыре года. За это время он из наемного секретаря превратился в руководителя подпольной сети, спасшей множество беженцев и обеспечившей многим надежное укрытие, когда немцы оккупировали всю Францию.
Вместе с ним к нам присоединилась его жена Теодора. Родом из Англии, она работала в парижском филиале IBM и подружилась в Париже с Мери-Джейн Голд. Тео бывала слишком резка и слишком пристально следила за своим молодым супругом, боясь, как бы он не ввязался в какую-нибудь авантюру. Но она обладала такой же силой характера, что и он, и многими качествами, которых ему не хватало — терпимостью, например.
Еще одним «новобранцем» стал у нас Жан Гемелинг[20], боевой товарищ Данни, молодой голубоглазый блондин из Страсбурга. Он был бы писаным красавцем, если бы не чересчур большой для его физиономии нос. Данни был протестантом, вернее, был воспитан как протестант. Жан был католиком, во всяком случае, католиком был рожден. Его отец, профессор истории Страсбургского университета, отдал его в частный английский интернат. Он говорил по-английски замечательно, с легким французским акцентом, по временам пробивавшимся сквозь его беглый выговор. В Париже он работал химиком, я так и не понял, почему. Он совершенно не интересовался химией и очень увлекался искусством. Он начал у нас интервьюером, но быстро переключился на более опасные поручения. Всегда и неизменно спокойный, Жан густо заливался краской, когда к нему обращались, но неоднократно выказывал отвагу и преданность там, где более напористый отступил бы.
По предложению Меринга, я привлек к работе Марселя Шаминада[21]. Он был сыном музыканта Морица Мошковского, родился в Берлине, после Первой мировой войны занимал должность Консула Республики при министерстве иностранных дел на Кэ д’Орсэ, отвечал за связи с прессой. Ушел в отставку, когда его памфлет о политике Пуанкаре вызвал в министерстве скандал. Придерживался консервативных католических взглядов, но, по уверению Меринга, был далек от фашизма. Антисемитизм и тоталитарные поползновения Виши были для него так же неприемлемы, как социализм или эгалитаристские принципы республиканцев. Меринг предложил использовать его чрезвычайно широкие связи. Личное знакомство с представителями аристократии и высших слоев буржуазии открывали ему двери, наглухо закрытые для человека более либеральных взглядов. По сути, он заменил мне Франци.
При первом знакомстве Шаминад, мягко говоря, не производил чарующего впечатления. Низенький, лысый, с оттопыренными ушами, он казался окаменелостью времен Наполеона Третьего. При первом рукопожатии он поклонился так низко, что на одно кошмарное мгновение мне показалось, что он сейчас поцелует мне руку. Льстивый, ленивый, привыкший к роскоши, он плыл по жизни, не напрягаясь — но судьбу беженцев, многих из которых знал еще по Берлину и Парижу, он принял близко к сердцу, и я понял, что он сможет сделать для них больше, чем полторы дюжины прекраснодушных французов. Он стал нашим Secrétaire d’Etat aux Affaires Etrangèrs[22], проще говоря, вел переговоры с властями, и выполнял свои обязанности добросовестно, хотя и напыщенно. Он не вошел в наш узкий круг и вряд ли догадывался о нашей подпольной деятельности, разве что ловил обрывки случайных фраз. Бимиш терпеть его не мог и относился к нему с подозрением, Данни Бенедит питал к нему глубокое недоверие.
Многие наши подопечные страдали от нервных припадков или находились на грани срыва. Им была необходима медицинская помощь. На помощь пришел молодой румын Марсель Верзеану[23], свежеиспеченный выпускник медицинского факультета в Париже. Стараясь не скомпрометировать себя полностью, он представлялся не настоящим именем, а просто и коротко: Морис. Под этим именем его знало большинство беженцев, что было очень кстати, когда он позже оказался вовлечен в совсем не медицинские занятия.
Наши новые сотрудники большей частью имели французское гражданство и почти все были с высшим образованием. Теперь мы выглядели в глазах властей намного более респектабельно.
День ото дня мы принимали все большее количество посетителей. Многие из них были полностью сломлены. Писатели, которым неоткуда было получить гонорар и невозможно передать рукопись в редакцию, художники, лишенные возможности продавать картины, профессора, уволенные из университетов и потерявшие вместе с должностью жалование, ученые, изгнанные из лабораторий нацистскими захватчиками и их вишистскими пособниками. Счета, у кого они имелись в Париже, Лондоне или Нью-Йорке, были заблокированы. Ограбленные, голодные, без нашей помощи они оказывались вскоре в концлагерях. Арест и заключение были для них страшнее всего. Раздаваемое нами нищенское пособие, буквально на хлеб насущный, позволяло избежать лагеря.[24] Тем, кто попадал в лагеря, мы раз в неделю посылали продуктовые передачи. Благотворительность больше не служила нам формальным прикрытием, она надолго превратилась в неотъемлемую составляющую нашей работы.
— 4 —
Почти весь октябрь ушел у нас с Бимишем на разработку путей бегства морем. Мы просмотрели, наверное, двадцать разных вариантов. В Нью-Йорке все представлялось донельзя просто. Там, чтобы переслать беженцев в Гибралтар или Касабланку, достаточно было раскрыть атлас и провести линию на карте. В Марселе это виделось по-иному. Искать следовало либо рыбацкую шлюпку, либо яхту. Яхты было запрещено выводить из акватории порта. Владельцы лодок делились на гангстеров и тех, для кого человеческий язык вообще названия не имел.
Нас раз за разом соблазняли историями про полностью снаряженные, самые современные суда, готовые в ночной непроницаемой тьме взять курс на Гибралтар и за сорок восемь часов достичь его, и раз за разом мы обнаруживали, что судно, готовое за астрономическую цену принять на борт беженцев, это или костлявый остов, чьи ребра не рассыпались благодаря песку, в который он намертво врос за двадцать лет, или такого судна нет и никогда не было.
Мы были не единственными искателями морских приключений. Вернувшись из Лиссабона, я связался с поляками, находившимися в сходном положении. Я часто навещал генерала Клебера в его отеле рядом с префектурой. Он координировал усилия по эвакуации польских частей и подчинялся графу Любенскому[25], чья штаб-квартира находилась в Виши. Оба были агентами польского правительства в изгнании в Лондоне, но кажется, французы знали обо всем и закрывали глаза, а то и оказывали им помощь.
Клебер переправил многих поляков в Испанию с фальшивыми паспортами, где возраст держателя был проставлен либо моложе восемнадцати, либо старше сорока, или в Касабланку с фальшивыми справками о демобилизации. Потом Испания прекратила впускать к себе поляков. Французский офицер, поставлявший демобилизационные документы, был арестован. Клебер занялся поисками плавсредств. Он проходил те же круги, что и мы. Сегодня он излучал оптимизм, рассказывал, что напал на нечто, вполне солидное и реальное, обещал взять на борт нескольких беженцев и предлагал вернуться к разговору на выходных. Когда я приходил к нему на выходных, он бывал мрачен, как бывает мрачен только поляк, говорил, что Марсель населен жуликами и прохвостами, проклинал всех французов за алчность, лживость, готовность продать друзей за полсребренника, и всё потому, что найденные им, как ранее нами, лодки годились лишь на дрова или существовали в чьем-то воображении.
Налаживал я контакты и с англичанами. В отеле «Нотúк» жили два молодых англичанина, Грехем и Лойд, встреченные мною в американском консульстве. Они свели меня с английским офицером — капитаном Нортумберлендского полка по имени Фитч. Несмотря на молодость, он был старшим по чину из находившихся в Марселе британских офицеров. На него возложили руководство эвакуацией остатков Британского экспедиционного корпуса. Три сотни их сидели в форте Сен-Жан — одной из двух крепостей, охранявших подступы к Старому Порту с моря. Их заключение было весьма формальным: в дневные часы им разрешалось выходить в город, так что их можно было отправлять к границе по двое — по трое.
Я рассказал Фитчу все, что знал про способы перехода через границу, и время от времени давал ему денег из вверенных мне сэром Сэмюэлем Хором. Чтобы уменьшение количества обитателей форта не бросалось в глаза, Фитч приводил туда гражданских из Английской Морской Ассоциации[26]. Француз-комендант пересчитывал всех каждое утро по головам, остальное его не интересовало. Таким образом Фитч смог вывезти большое количество квалифицированного персонала, включая летчиков и механиков. Ни лодки, ни яхты его не интересовали, главное, чтобы его люди попали в Испанию, а так как виза им была не нужна, они спокойно пересекали границу, когда испанцы уже перестали пропускать беженцев.
— 5 —
В конце октября из Лиссабона прибыл доктор Чарльз Джой. Путь от Нарбонны до Марселя он проделал, деля вагонный туалет с четырьмя женщинами и горшком с хризантемами. С поезда он сошел измученный физически и вымотанный морально. Такого добропорядочному пастору из Новой Англии еще не доводилось испытывать, хотя и относил себя к столь модернистскому течению, как унитаризм. В Мадриде он ни с кем не встречался, кроме некоего Дарлинга, присланного из Лондона в Лиссабон заниматься эвакуацией экспедиционного корпуса. Дарлинг просил его передать мне, чтобы я больше никого через Испанию не посылал. План Торра по вызволению англичан из тюрем и лагерей, очевидно, не удался. В дальнейшем я должен отправлять их прямо в Гибралтар морем, сказал мне Джой.
После встречи с ним, вечером я встретился с Фитчем и переориентировал его на поиск судов. Мы привлекли к нашему проекту Болла. Его владение портовым сленгом сделало его незаменимым для нас.
Впервые после приезда во Францию я иногда мог теперь освобождать себе воскресенье. Ведь я по-прежнему начинал работу в восемь утра и завершал после одиннадцати вечера, и хорошо еще, если не в час ночи. По-прежнему я каждый день встречался с десятками людей. Передо мной проходили всевозможные людские типажи, от героических до внушающих отвращение. Меня по-прежнему осаждали несчастные, загнанные в угол беженцы. По-прежнему я отвечал на десять телефонных звонков в час и получал по двадцать пять писем в день. И вот давление начало постепенно ослабевать, не потому, что ситуация улучшалась, а потому, что все больше моих подопечных попадало в лагерь или в тюрьму, и практическая забота о них с нас волей-неволей снималась.
Период временного облегчения я использовал для поездок по Провансу и отдыха. Однажды в понедельник, после моей обычной поездки на выходные в Арль, раздался звонок от Анны Грусс.
— Подождите меня, я скоро буду, — сказала она. — Не идите в офис, пока мы не поговорим.
Она пришла через несколько минут, страшно похожая на гнома.
— Полиция все утро искала вас. У них есть ордер на обыск в офисе и у вас в номере, но они могут проводить обыск только в вашем присутствии.
— Что они ищут? — спросил я.
— Смешно, — ответила она. — Фальшивые паспорта! Они уже обыскивали HICEM и Джойнт.
— И что теперь делать?
— По-моему, пойти в Епископский дворец и сказать: «Вот он я».
— Разумно, — согласился я. — Но я сперва хочу поговорить с Бимишем. Вы можете найти его и прислать сюда?
— Да,— ответила она.
— И Шаминада, если он здесь.
— Хорошо, — сказала она.
Когда она ушла, я извлек из-за зеркала карты приграничных областей и сжег их. Потом перебрал другие бумаги и многие тоже сжег.
Бимиш пришел через полчаса.
— Где ты пропадал? — спросил я.
— В смысле?
— «Toujours dans la lune»[27]! Вы помните про карты?
— Ну, помню.
— А если бы полиция их нашла?
Бимиш пожал плечами:
— Да нормально все. Пока тебя не было, мы о них позаботились. Я все успел.
— Ты уверен?
— На сто процентов.
— И как я должен теперь, по-твоему, поступить?
— Явиться в Епископский дворец: вот — я, мол, вернулся. Прятаться от них бесполезно. Пускай обыскивают, пусть ничего не найдут и станут тогда менее подозрительными.
Пришел Шаминад, и мы вместе пошли в полицию. Шаминад был великолепен. Он представился, как ancien consul de France[28], произнес речь об американце, которого «колоссальный риск не отвратил от решения» приехать во Францию и оказать ей помощь «в час горькой ее планиды», добавил, что в пять часов мне назначено быть у епископа (полнейшая ложь) и предложил им поторопиться с обыском, если он (обыск) неизбежен и обязателен.
Благодаря ли выступлению Шаминада или врожденной симпатии французов к американцам, обыск был проведен более, чем поверхностно. Полицейские привезли нас к моему офису на машине, заглянули в несколько шкафов и буфетов и составили протокол, где говорилось, что они тщательно осмотрели все и не нашли ничего подозрительного. Мы подписали протокол, пожали друг другу руки, и они отбыли.
Когда полиция уехала, мы с Бимишем продолжили обыск своими силами и в печке в лобби нашли поддельные документы. Подбросил их туда кто-нибудь или спрятали во время утреннего визита полиции, мы не знали. Я велел Чарли каждый вечер сжигать все бумаги, которые по какой-либо причине оказывались в печке. Это превратилось в его ритуальную обязанность.
— 6 —
Через неделю Болл нашел идеальное решение: двухмоторный рыболовный траулер, способный перевезти в Гибралтар семьдесят пять человек. Болла вывел на него француз, встреченный им в баре рядом с марсельской оперой, где собирались офицеры британского корпуса. Там Болл встретился с неким субъектом, который представлялся просто «Барон» и объявлял себя пламенным приверженцем де Голля. Болл встретился с капитаном и экипажем траулера и рассказал мне о них, только убедившись в том, что все чисто.
Запрошенная цена составила двести двадцать пять тысяч франков. Я сперва не поверил. Все выглядело слишком хорошо, чтобы быть правдой: большое, крепкое рыбацкое судно с прочными парусами и исправным двигателем, с достаточным для долгого плавания запасом горючего на борту и правом выходить в любое время из порта для промысла. У Луссу это не просто вызвало недоверие, он наотрез отказался иметь дело с этим проектом. Однако, узнав, что полковник Рандольфо Паччарди[29] относится к нему положительно, мы решили попробовать.
Паччарди возглавлял общину итальянских республиканцев в изгнании. В победоносной битве при Гвадалахаре (1936) он командовал интербригадой имени Гарибальди, разбившей муссолиниевских «добровольцев» наголову. Мне он показался склонным к дешевой браваде и отчасти наивным, но я знал, что в Нью-Йорке ему доверяли. Он переговорил с «Бароном» и убедился в его честности. Фитч все перепроверил. Оба исполнились энтузиазма.
Что касается Болла, он не просто возлагал надежды на траулер — его распирало от гордости. Когда Бимиш, так же, как и я, испытывавший определенный скептицизм, расспрашивал его о таких деталях, как название судна, имена владельца и капитана и т.п., Болл отвечал:
— Хотите — берите, хотите — нет. Вы или доверяете мне, или нет, ваше дело.
Меня особенно тревожила одна деталь всей затеи. Поскольку семьдесят пять человек не могут погрузиться на рыболовный корабль в порту незамеченными, план состоял в том, что траулер отойдет около полуночи и тихо выйдет наружу из внутренней гавани. Тем временем пассажиры соберутся у лодочного причала на Каталонском пляже, у маяка. Траулер пройдет во внешнюю гавань, возьмет всех на борт и выйдет в море.
Но по дороге от своего причала в глубине внутренней гавани к внешней гавани ему придется миновать шесть разводных мостов, причем его мачты были слишком высоки, чтобы пройти под мостами, если они не разведены, в то время, как если бы он пошел на север, ему не пришлось бы проходить под мостами вообще.
Когда я попытался заговорить с Боллом об этом, он обиделся:
— Да не волнуйся, можешь на них положиться, как на меня. Они знают все закоулки в порту. Они договорятся насчет мостов. Дадут, кому надо, по тысяче франков на нос, никто и ухом не поведет.
— А комиссия по перемирию?
— Да ты что, всерьез, что ли? Да они в это время лежат в постелях с подружками!
— И все-таки, почему не вывести корабль прямо в море, не подходя к маяку?
Болл потерял терпение:
— Ты, правда, не понимаешь, что им иначе не подобрать людей?
Фитч поддерживал Болла, Паччарди не сомневался в кристальной честности капитана. Он, по его словам, дважды платил ему, и если что-то срывалось, капитан беспрекословно возвращал деньги.
В конце концов, я не устоял под давлением Паччарди и выставил только одно условие: не давать капитану ни гроша, пока все пассажиры не взойдут на борт, а траулер не выйдет в открытое море.
Фитч и Болл с готовностью согласились. Я передал Фитчу деньги за англичан, а Боллу за беженцев — двести двадцать пять тысяч, почти три тысячи долларов по курсу черного рынка, сорок пять широких, хрустящих банкнот, каждая по пять тысяч франков.
Я рассказал Фитчу про пожелание сэра Сэмюэля не смешивать англичан с беженцами, но он отмахнулся: сэр Сэмюэль ничего не понимает, нельзя ни одного шанса упускать!
Мы отобрали шестьдесять английских солдат и пятнадцать беженцев, и в их числе Бернхардов, Вальтера Меринга, Клауса Дорна и, по рекомендации Паччарди, нескольких итальянцев. Всем следовало собраться у маяка в воскресенье к десяти вечера.
— 7 —
На случай, если что-то пойдет не так, я уехал на выходные. Если полиция спросит, я буду отвечать, что ничего ни про какую лодку не знаю, к тому же меня и в городе не было, потому что я, как обычно, на выходные уезжал за город — включая тот самый день, то самое воскресенье. Мы с Бимишем давно разработали эту тактику, назвав ее «децентрализация ответственности». Если бы я остался в Марселе, я непременно оказался бы в центре всего, каждые пять-десять минут ко мне прибегал бы кто-нибудь. А нарываться на арест сейчас, когда мне еще не прислали замену, было, мягко говоря, неразумно. Хотя как раз в данном случае я предпочел бы быть на месте, не отлучаясь. Но Бимиш настоял, и в воскресенье утром я уехал на поезде в Тараскон.
Вечером следующего дня, возвращаясь в Марсель, я ждал, что на перроне меня встретит команда из Sûréte National, чтобы арестовать за попытку вывезти английских солдат из Франции. Но ни на перроне, ни в «Сплендид» меня никто не поджидал. Их что, всех там перехватали? По телефону я выяснять не мог, идти, не переодевшись, в офис тем более — это прямо указывало бы, что я о чем-то осведомлен.
Я торопливо переодевался, когда кто-то осторожно постучал в дверь. Я открыл. На пороге стоял Меринг. На нем лица не было. Значит, не получилось.
Все собрались, как было договорено, после заката. Ночь выдалась штормовая, холодная, с яростным ветром. Они ждали на ветру в темноте — шестьдесят английских солдат, маленький хрупкий Меринг, рослый массивный Дорн, итальянцы. В два часа ночи пришел Бимиш со словами «Все отменяется», и все по одному, по двое, чтобы не привлекать внимание, вернулись в город.
Через час в офисе Бимиш рассказал мне подробности. Накануне в баре продолжались долгие обсуждения. Капитан говорил, что не получит траулер от владельца, пока не передаст ему деньги, а Фитч отказывался платить, пока все люди не взойдут на борт. Он предусмотрительно разделил деньги за англичан на порции и распределил их между доверенными людьми, чтобы не остаться без денег, если держатель всей суммы получит в темном переулке камнем по голове. Болл убедил его собрать деньги обратно и передать их ему. Они с Паччарди безоговорочно поверили словам капитана, что он не получит судно, пока не отдаст деньги (хотя это противоречило его предыдущим рассказам) и вручили ему полную сумму. Капитан положил деньги себе в карман, встал и пошел выкупать лодку. Больше его не видели.
— 8 —
Болл несколько дней твердил, что все будет в порядке, а когда признал, что его облапошили, начал настаивать, что возместит всё из своего кармана.
— Это вам не будет стоить ни цента, — клялся он. — Да я свой колбасный завод продам, и виллу в Сен-Поль-де-Ванс! Останусь без гроша, но вы этого убытка не понесете!
Бимиш обратился к другому способу возврата денег. Он взял несколько членов капитановой банды в заложники и отвез к англичанам в форт. Там с ними разбирались без намека на деликатность, но эта уголовная мелочь представления не имела, куда исчез, прихватив деньги, капитан.
В отчаянии, они предпочли арест кулакам и сапогам грубых британцев. Они выбросили в окно записку, полиция приехала и увезла их.
Фитча и английских солдат не арестовали, видимо, потому, что они считались военнопленными. Во время суда над гангстерами, Фитч под присягой показал, что деньги собраны среди обитателей форта. Судья принял его слова на веру. Бандитов обвинили в соучастии в мошенничестве и посадили ненадолго в тюрьму. Искала ли полиция капитана и деньги, или только делала вид, но и наши деньги, и капитан пропали бесследно.
В следующее воскресенье я уехал в Ним и до вечера просидел в чудесном Саду Фонтанов, разбитом в восемнадцатом веке — слушал журчание воды между колонн, окружающих центральный пруд, глядел на тихо облетающие листья платанов в лучах бледного осеннего солнца, не в силах думать ни о чем, кроме финальных сцен «Сирано де Бержерака».
- Вилла Эр-Бель
Когда я впервые увидал виллу Эр-Бель[30], она была заперта, как крепостные ворота, наглухо. Дорожки и клумбы сада заросли травой, зеленые изгороди не подстригались годами. Но в сторону моря открывался сказочный вид, террасу окружали высокие платаны, и два пролета ступеней расходились, один направо к саду, другой налево к пруду.
Сгорбленный от старости хозяин в засаленном котелке, сгибаясь еще больше под тяжестью огромного ключа в изуродованной артритом руке, вышел к воротам и повел меня за собой.
Он показывал всё, от гостиной на нижнем этаже до бельевого склада на чердаке, нырял в темноту каждой комнаты, с трудом управлялся с оконными щеколдами и ставнями, категорически запрещая мне переступать порог, пока в комнату не проникал свет.
Я повторял:
— Позвольте мне, месье Тюмен, мне это легче.
— Mais non, mais non, — отзывался надреснутый фальцет из темноты. — Стойте, где вы стоите! Минуточку… Ça y est![31]
Ворвавшийся свет ослеплял меня, а доктор Тюмен ковылял к двери и говорил:
— Maintenant[32], входите!
И я входил и озирался в ошеломлении.
Дом был изумителен: роскошный буржуазный особняк, прямо из девятнадцатого века. Наборный паркет в гостиной, громоздкая мебель с позолотой, бездарные пейзажи в резных золоченых рамах на стенах, пианино с бронзовыми подсвечниками по обе стороны нотного пюпитра, на мраморной полке камина зеркало в позолоченной раме, бронзовые стенные часы над ним и множество бронзовой утвари у решетки. В столовой, по другую руку от входной двери, царили мрачные сумерки. Вдоль стен, обклеенных обоями под кожаную обивку, стояла мебель из резного каштана. В полуподвале были ванная комната с ванной, похожей на ту, где зарезали Марата, и кранами в форме лебединых голов. На кухне, не испорченной современными удобствами, стояла угольная плита длиной двадцать футов и каменная раковина, где текла холодная вода — если текла. Лучшей комнатой в доме была библиотека на втором этаже, обставленная в смешении стилей ампир и Луи 16‑го. На черно-белых обоях изображались мифологические сцены, в шкафах стояли издания Ламартина, Мюссе, Виньи и Гюго («Notre plus grand poète»[33], пояснил доктор Тюмен). В спальнях, наконец, стояли кровати красного дерева, мраморные умывальники и беломраморные камины.
— 2 —
Бимишу затея с виллой не нравилась. В ней не было телефона, город находился в получасе езды. Он полагал необходимым, чтобы до меня в экстренном случае можно было добраться без промедления. Он был, конечно, прав, но именно от доступности днем и ночью, в будние дни и на выходных, я устал до изнеможения. Без возможности передохнуть хотя бы несколько часов в день, у меня могли кончиться силы, и нервное напряжение и депрессия меня доконали бы.
Лучшего места, чтобы прийти в себя и расслабиться, нельзя было себе и представить. Ясные дни бабьего лета южной Франции, голубое небо, теплое солнце, по воскресеньям возможность завтракать на открытом воздухе, дом, сад и открывавшийся вид дополнялись собравшейся там компанией.
Виктор Серж[34], которого даже расстроенный желудок не лишил остроты ума, старый большевик, некогда сотрудник Коминтерна, выброшенный оттуда, когда Сталин окончательно порвал с Троцким, прошел долгий путь от страстного революционера до умеренного социал-демократа. Он мог часами рассказывать о русских тюрьмах и разговорах с Троцким. Мы обсуждали с ним сходство и различия секретных служб разных стран, предмет, который он знал досконально. Слушать его было увлекательнее, чем читать русские романы.
Андре Бретон[35], пропитанный сюрреализмом, неисправимый enfant terrible[36] дадаизма, во время военных действий служил армейским врачом, на вилле же собирал коллекции насекомых, отполированные морем обломки фарфора и старые журналы. Он говорил многоречиво и увлекательно про все и вся, устраивал воскресными вечерами сюрреалистские презентации, во всех деталях воскрешая сумасшедшую атмосферу «Deux Magots»[37]. В первый же день он выудил из ванны скорпиона, а на обеденный стол поставил вместо цветов бутылку с живыми богомолами.
Данни Бенедит ввел запрет на обсуждение вина, женщин и политики. По всем трем темам его мнение оставалось истиной в последней инстанции. Он обожал бургундские вина и от души презирал любителей кларета[38]. По-моему, он подозревал их в реакционных политических взглядах.
— Бургундия, — говорил он, — вот родина настоящих вин. Бордо — жалкое подражательство. N’en parlon pas[39].
В политике он проповедовал революционный социализм, не подвергал сомнению марксистские догмы и искренне соболезновал тем, кто думал иначе.
— Единственная законная война — это война гражданская, — провозглашал он.
В отношении женщин он испытывал то, что психоаналитики называют амбивалентностью. Нежно влюбленный в свою жену, он не страдал слепотой к прелестям других фей. С особой силой в его память врезались переживания времен Дюнкерка[40].
— Странно, — сказал он как-то за ужином. — пока шли бои, я вообще не думал о женщинах. Но стоило мне спрыгнуть на Фолькстоунскую набережную, oh, là là!
Он был единственным сыном вдовы, у которой кроме него было еще две дочери, и, может быть, поэтому испытывал дискомфорт в обществе больше, чем одной женщины. Часто, когда он узнавал о каком-нибудь женском заговоре или возникали сложности со стенографистками, он давал себе волю в высказываниях насчет слабого пола.
— Ah, les femmes! — цедил он с отвращением. — Quell sale espèce![41]
А через полчаса я застигал его, когда он обнимал Тео за плечи и целовал ее в шею.
Его боевой друг и товарищ Жан Гемелинг дарил вниманием дам, деливших с нами виллу, но если женщина обращалась к нему за столом, краснел до корней волос.
Мы, остальные, охотно подчинялись Сержу, Бретону и Бенедиту, когда те утверждали правила поведения или затевали игры по вечерам. Жаклин Бретон, сюрреалистическая жена сюрреалиста Андре, красивая экстравагантная блондинка с крашеными ногтями на ногах, носила ожерелья из тигриных клыков и вплетала в прическу карманные зеркальца. Их пятилетняя дочка Об считалась многообещающей сюрреалистической художницей.
Лоретт Сежурне, подруга Виктора Сержа, столь же мало походила на Жаклин, как Жаклин на всех прочих. Темноволосая, спокойная, сдержанная, она не выходила к общему столу, заявляя, что ее не интересует еда, хотя прислуга говорила, что в промежутках она усердно доедала остатки. Сын Сержа, Влади[42], двадцати лет, был пламенным марксистом и замечательным рисовальщиком.
Композицию довершали жена Данни — рожденная в Англии Теодора, их очаровательный трехлетний Пьер, Мери-Джейн Голд, получавшая удовольствие от всего, и не в последнюю очередь от постоянно присутствующей опасности, и Мириам Давенпорт, которая хохотала, заходилась кашлем и взвизгивала. В конце концов она уехала в Югославию и вышла замуж за молодого словенца. Они познакомились в Париже, где он учился на искусствоведа перед войной.
По воскресеньям на виллу сходились другие сюрреалисты: Оскар Домингес[43], огромный испанец, живший неподалеку с любовницей — толстой, старой, но богатой француженкой; Бенжамен Пере[44], чьи стихи были, казалось, перекопированы со стен публичных сортиров; Вилфредо Лам, кубинский негр с трагической маской вместо лица, один из немногих, кого Пикассо принял в ученики[45]; Виктор Браунер[46], одноглазый художник-румын, на чьих картинах все женщины и коты были одноглазые; и многие другие. Тогда Бретон доставал старые журналы, цветную бумагу, мелки, ножницы, клей, и все делали аппликации, наброски, бумажных кукол. Под конец Андре решал, чья работа самая лучшая, перебирал все рисунки и аппликации, восклицая по поводу каждого «Formidable! Sensationel! Invraisemblable!»[47] и радостно ухмыляясь.
— 3 —
Однажды доктор Тюмен пригласил нас осмотреть его коллекцию птичьих чучел, как он неоднократно отмечал, «самую полную во всем Провансе». Он встретил нас у входной двери без котелка, в пыльном заношенном пальто, и весь светился от радостного предвкушения.
Мы прошли за ним в комнату, уставленную стеклянными витринами, где были разложены чучела птиц, бабочки, раковины и другие диковины — деревянная кукла, отполированный кусок сталактита, обломок коралла и несколько очень больших сосновых шишек. На одной из стен, подвешенный за шею, висел выпотрошенный альбатрос.
Доктор Тюмен начал с птиц.
— Перед вами наиболее полная, наиболее многочисленная коллекция птиц Прованса. Более 300 экспонатов! Мне предлагали за нее немеряные деньги, но я всем отказывал. Это мое увлечение и страсть всей жизни.
Почти все птицы были маленькие, оливково-зеленого цвета, на удивление похожие друг на друга, отчасти потому, что все вылиняли, но доктор Тюмен был в экстазе.
— Voyez vous[48], — показывал он, — насколько они живые?
Мы переходили от витрины к витрине, от мелких экземпляров к более крупным, и с каждым шагом доктор Тюмен все больше возбуждался. Он самолично съел их всех, и вспоминал об этом с восторгом.
— Вот, например, — он показал на здоровенную сову свирепой внешности, — Bubo Ignavus, филин. Я приобрел его в 1883-м. Или в 84-м? Нет, в 83-м. А может, в 84-м. Не важно. Я его купил у охотника, он был такой свежий, что я смог его приготовить. Вы думаете, совы несъедобны? Деликатес! Я до сих пор помню вкус его печени.
Он остановился перед чучелом цапли.
— Цапля не так вкусна. Рыбой попахивает. Этот образчик достался мне в 1897м, я счистил мясо с костей и отварил. Тяжелая работа, но я с ней справился.
Закончив тур вокруг комнаты, описав вкус каждой птицы и указав дату ее приобретения, он остановился, напустил на себя таинственный вид и объявил, что вот теперь он покажет нам нечто действительно экстраординарное. Опершись на Андре, он влез на стул, вытащил из кармана фонарик и попросил погасить свет. Когда комната погрузилась в темноту, он зажег фонарь и осветил витрины его дрожащим лучом.
— Вы видите, — вымолвил он, задыхаясь, — они моментально оживают. Поразительный эффект, верно?
Птицы остались так же мертвы, как раньше, стеклянные глаза остекленели совсем.
— Stupéfeant[49], — подтвердил Андре без прежней убежденности в голосе.
— По-моему, эффект поразительный, — продолжал доктор Тюмен. — Они делаются настолько vivants[50], вот-вот взлетят.
Он взмахивал фонариком над витринами, и чем дальше, тем птицы становились мертвее. Они смотрелись в полном соответствии со словами доктора Тюмена — пыльные объедки незапамятных трапез.
Слезши при помощи Андре со стула, он повел рассказ об изготовителе стеклянных глаз.
— Поразительно талантливый мастер. Его мастерская была на улице Парадиз. Или Бретей? Tenez![51] Конечно, улица Парадиз. Дом номер 107. Точно, 107. Voyons[52]. Дом… По улицу Парадиз, дом 109. 107 или 109? Ну, ладно. Звали его Мюре. Мюре или Мире? En tout cas[53], великолепный мастер. Лучший во Франции.
— Бедняга, — продолжал он задумчиво, — он умер в 98-м. Да, может, и к лучшему. На его долю не выпали страдания, которыми Всевышний наградил нас, долгожителей. Но для меня его смерть была тяжелым ударом. После него мне таких глаз уж никто не делал.
И, понурившись, повел нас к выходу.
В гостиной его престарелая сестра заваривала чай. Заварки было мало, и она выдохлась даже больше, чем следовало ожидать в условиях поражения, но чай мы выпили с наслаждением.
— А теперь, — провозгласил он, — только для вас: мой ликер!
Сестра принесла рюмки, и доктор Тюмен разлил бесцветную жидкость.
— Я его сделал сам, еще перед той войной. Такого больше вам не найти, поверьте мне.
Вкуса ликер не имел, а аромат, если когда-то был, испарился годы назад.
— Ну, разве не потрясающе? — спросил доктор Тюмен. — Мой секретный рецепт.
Мы согласились.
— Ах, — погрузился он в раздумья, — не скоро Франция вернет себе былой блеск. Такая блистательная нация, и вот теперь ей жить под сапогом бошей! Печально. Грустно. Но я помню 70й год[54], — продолжал он. — Мы прошли тогда через все, и мы сейчас тоже пройдем через все, попомните! Главное, нас снова ведет наш маршал, а это главное.
Данни ощетинился, но я послал ему такой взгляд, что он расслабился и удержался от неуместных высказываний в адрес Петена.
Вскоре мы поблагодарили доктора Тюмена и спросили, можно ли повторить визит через неделю.
— О, вы мне льстите, — сказал доктор Тюмен. — Но я встречу вас с радостью! Конечно, вы должны повторить визит. Этих птиц нельзя полностью оценить за один раз. Трех и даже четырех раз не хватит. В любое время приходите, смотрите. О, я-то знаю, что вы сейчас чувствуете! Истинные любители птиц, встретясь, не разминутся.
— 4 —
Серж назвал виллу замком «Шато Эспéр-Визá»[55], потому что как минимум половина обитателей ждала виз, и мы прибили доску с названием на ворота. В другое время жизнь в ее стенах была бы идиллической, но шла зима с 1940 на 1941 год. Мы спали, укрываясь верхней одеждой, и в поисках дров обшаривали сосновые перелески. На вилле не было центрального отопления, а если бы оно было, для него не было угля. Мы и обогревались дровами, и готовили на дровах.
В спальни мы купили для обогрева маленькие железные круглые печурки. Ложась спать, напихивали бумагу и дрова в печку, чтобы мгновенно утром разжечь их.
Закупка продовольствия сделалась такой же трудной задачей, как отопление. Если бы мы заранее представляли себе, насколько трудной, мы бы не променяли относительную стабильность гостиничного ресторана на виллу Эр-Бель, какой бы удивительной и прекрасной она ни была. К тому времени окончательно утвердилась карточная система, но в магазинах продовольствия не хватало даже на скудные карточные нормы. Наша экономка мадам Нуге все время проводила на рынке и часто возвращалась домой усталая, с потухшим взглядом и полупустой корзинкой. Зато на ближних лугах паслась наша потайная, то есть не заявленная властям, корова, благодаря чему у нас было молоко к кофе, а иногда и масло на бутерброды.
На выручку приходило вино. Мы пили его тем больше, чем меньше становилось еды. Бывало, особенно в воскресные вечера, мы, накупив «Шатонеф-дю-Пап», «Эрмитаж», «Меркюри», «Мулен-о-Ван», «Жюльенá», «Шамбертен», «Бон-Мар» или «Мюзиньи», пили и пели за полночь. Данни Бенедит знал множество старинных французских песенок, смешных, скабрезных, грустных и жутких, и мы их распевали часами. «Красавицы, красавицы», «Три храбреца», «Луары на зеленом берегу»… Но крепче всего связалась у меня с виллой Эр-Бель «Проезжая Париж». Я и сегодня, насвистывая ее, вижу неприбранную столовую, стол, уставленный бутылками и бокалами, слышу, как Данни с Жаном, откинувшись на стульях, выводят припев.
Примечания
[1] Конфитюр из виноградного сахара.
[2] Народный кофе.
[3] Это уж слишком.
[4] Уэйтстил Шарп (Waitstill Hastings Sharp, 1902—1983) сопроводил Фейхтвангера до границы, его жена Марта (Martha Ingham Dickie Sharp Cogan, 1905—1999) перевела через Пиренеи. Уэйтстил и Марта вывели из Франции многих беженцев и были удостоены впоследствии звания Праведников народов мира.
[5] Служба национальной безопасности.
[6] Résidence forcée (résidence assignée) — принудительно определенное место проживания.
[7] Телеграмма гос. секретаря Корделла Халла (см. гл. 4) марсельскому вице-консулу Хайраму Бингему (см. гл. 1) от 14 сентября 1940.
[8] Речь идет о правительстве Литвы в изгнании, т. к. СССР захватил Литву шестого августа 1940.
[9] Отель-на-час, бордель низкого пошиба.
[10] Комиссия по отсеиванию.
[11] Франц Бёглер (Franz Bögler, 1902—1976) — немецкий социал-демократ, многолетний член социал-демократической партии. В 1933 подвергнут административному аресту, после чего покинул Германию. Возглавлял представительства СДПГ в разных странах. С 1940 находился во Франции под арестом. В 1943 бежал в Швейцарию. В 1946 вернулся в Германию.
Зигфрид Пфеффер (Sigfried Pfeffer) — немецкий еврей. Родился в г. Хемниц. Организовал там молодежное крыло социал-демократической партии. В 1933 бежал во Францию. Подвергался постоянным угрозам и клеветническим нападкам штурмовиков, коммунистов и троцкистов. Близкие друзья знали его под именем Вильгельм. В некоторых документах упоминается как Морис.
Ганс Титтель (Hans Tittel, 1894—1983) — деятель социалистического и профсоюзного движения. Был членом коммунистической партии Германии. В 1928 перешел в КПГ(О) — оппозиционную, отвергавшую сталинский тезис о тождестве социал-демократии и нацизма. В 1933 уехал в Чехословакию, в 1938 оттуда в Париж. С началом войны интернирован, но весной 1941 легально отплыл на Мартинику. В США, вместе с бывшими товарищами по партии, полностью отошел от политики. Вернулся в политику после приезда в Германию в 1962.
Фриц Ламм (Fritz Lamm, 1911—1977) — немецкий еврей, член социал-демократической партии. В 1931 его дважды исключали оттуда за одновременную принадлежность к Обществу противников войны, после чего он основал Социалистическую рабочую партию и возглавил ее молодежное отделение. В 1933 после поджога рейхстага арестован за распространение нелегальной литературы и осужден на два года и три месяца тюрьмы. После освобождения бежал в 1936 в Швейцарию, оттуда выслан и перебрался в Чехословакию, с 1938 во Франции. Первого сентября 1939 посажен в парижскую тюрьму, откуда переведен в Ле-Верне. В марте 1942 по поддельным документам сумел отплыть через Касабланку на Кубу, где оказался снова в концлагере («Тискорниа»). Работал в алмазной и часовой промышленности. В 1948 вернулся в Германию, продолжал политическую деятельность.
[12] Mary Jayne Gold (1909—1997) — американка, унаследовала огромное богатство после смерти отца. В межвоенный период жила в Европе, вела светский образ жизни, не стесняясь в расходах. После падения Франции бежала в Марсель, познакомилась с В. Фраем, вошла в круг его ближайших сотрудников и оказывала ему щедрую финансовую поддержку. Именно ее помощь позволила В. Фраю спасти столько людей от гибели. Их дружба продолжалась и по возвращении в США. Дружбу и работу с Фраем считала главной удачей всей жизни. Оставила воспоминания о военном времени и жизни в Марселе: «Скрещение дорог. Марсель 1940», изд. 1980.
[13] Я это сделал во имя чести моей родины и чтобы обеспечить себе достойную старость.
[14] Жертвую собой.
[15] Direction générale de la Sûreté nationale (Главное управление национальной безопасности) — с 1934 по 1941 политическая полиция Франции.
[16] Вранье.
[17] Вслед за телеграммой Корделла Халла от 14 сентября, руководство нью-йоркского Комитета велело В. Фраю сложить полномочия. В ответ он выдвинул требование о присылке адекватной замены. Отношения с Нью-Йорком пришли на грань разрыва. Попытка найти ему замену не удалась, см. гл.10.
[18] Ernst Kundt (1883—1974) — немецкий дипломат и государственный деятель. В 1940 возглавлял комиссию по выявлению тех, кто подлежал пересылке в Германию по п. 19 соглашения о перемирии. В 1961—1966 служил в архиве министерства иностранных дел ФРГ. Не путать его с другим Эрнстом Кундтом, военным преступником, одним из организаторов истребления евреев в Польше, повешенным в Праге в 1947.
[19] Daniel Bénédite (1912—1990) — ближайший сотрудник В. Фрая после Бимиша. Закончил философский факультет Сорбонны, работал в парижском управлении полиции. Держался ультра-левых взглядов. В 1939—1940 обеспечивал связь французских частей и английского корпуса, поэтому оказался в Дюнкерке (см. гл. 7). После отъезда В. Фрая стал фактически руководителем Комитета. После закрытия «офиса» в 1942 ушел в макú, схвачен немцами в мае 1944, освобожден армией де Голля в августе, присоединился к ней и вошел с боями в Германию. После войны стал журналистом, был сооснователем, вместе с Ж.-П. Сартром, ультра-левого «Революционно-демократического союза», после распада которого отошел от политики. Женился вторым браком на бывшей узнице Равенсбрюка Элен Подляски. Его воспоминания «Дорога через Марсель» опубликованы в 1984. Узнав, что болен неизлечимой болезнью, покончил с собой в 1990.
[20] Jean Gemähling (1912—2003) — родился в Париже, там же получил образование. Проходил военную службу в Алжире. В 1939 призван и направлен на фронт. Из Дюнкерка переправился в Англию, вернулся во Францию. После речи де Голля решил присоединиться к Сопротивлению, в Марселе присоединился к В. Фраю. После его отъезда ушел в Сопротивление, несколько раз был арестован. После Освобождения работал на оказании помощи вернувшимся из концлагерей. После войны перепробовал разные специальности. Работал в Комиссариате по атомной энергии. Кавалер ордена Почетного легиона.
[21] Marcel Chaminade (псевдоним Марселя Мошковского, 1887—1971) — польский еврей. Автор исследований «Положение рабочих при Гитлере и при Сталине», «Трагедия русского крестьянства», «Финансовая политика Пуанкаре» и др.
[22] Министр иностранных дел.
[23] Marcel Verzeano (1911—2006) — румынский врач и ученый. Получил диплом врача в 1936, закончив Пизанский университет (в Париже образования не получал). В 1939—1940 служил во французской армии. С августа 1940 сотрудничал с В. Фраем, организовывал укрытия для беженцев и переправлял их через границу. В 1942—1943 проходил интернатуру в нью-йоркских больницах. С 1943 лейтенант, в 1945—1946 капитан медицинской службы на средиземноморском театре военных действий. Награжден боевыми медалями. С 1956 профессор биофизики, с 1967 нейробиологии. Еврейское происхождение не скрывал и не афишировал, ни один человек из группы В. Фрая не знал об этом.
[24] Закон о наказании за бродяжничество введен после эпидемии чумы 1347—1349 и применялся во все последующие века. В начале 20 в. осужденных по нему тысячами высылали в колонии. Решение о его отмене принято в 1992 и введено в силу в 1994.
[25] Фрай закончил книгу в январе 1945 и не мог назвать все подлинные имена. «Генерал Клебер» — скорее всего, Мечислав Рыгор-Словиковский (Mieczysław Zygfryd Słowikowski, кодовое имя «Rygor» — польск. «строгость», 1896—1989), организатор подпольной сети на юге Франции, занимавшийся вывозом польских солдат морем в Северную Африку. Собрал разведданные, обеспечившие успех высадки союзников в 1942.
Lubienski — весьма распространенная фамилия носителей графского титула. Несколько графов Любенских находились в 1940 в южной Франции. Кто из них — если, вообще, фамилия подлинная — координировал связи с вишистким правительством, определить не удалось.
[26] Имеется в виду Английский Морской Клуб — английское «отделение» Морской Христианской Ассоциации (Seamen’s Church Insititute), основанной в Нью-Йорке в 1834 и с тех пор заботящейся о моряках гражданского флота США. Во время войны S.C.I. оказывала помощь гражданским морякам Англии, Норвегии и др., включая заботу о детях моряков, погибших на торпедированных судах.
[27] По-прежнему в облаках.
[28] Ветеран консульской службы Франции.
[29] Randolfo Pacciardi (1899—1991) — член Итальянской республиканской партии. После запрета всех партий, кроме фашистской, приговорен к пяти годам тюрьмы, бежал. Во время гражданской войны в Испании командовал итальянской интербригадой. За оборону Мадрида получил звание подполковника (не полковника). В декабре 1940 с помощью В. Фрая через Алжир, Касабланку, Португалию переехал в США. В 1944 вернулся в Рим. В 1948—1953 был министром обороны. В 1958 приезжал в Израиль и встречался с Бен-Гурионом.
[30] «Свежий воздух» — в пригороде Ля-Помм, в 10 км на восток от Марселя.
[31] Нет, нет (…) Теперь пожалуйте!
[32] Теперь.
[33] Наш величайший поэт.
[34] Настоящее имя Виктор Львович Кибальчич (1890–1947) — в юности французский анархист, затем русский революционер, член «левой» троцкистской оппозиции Сталину. Франкоязычный писатель, уцелел в советских тюрьмах и ссылках. Выпущен из СССР в 1936 благодаря литературной известности на Западе. Из той же семьи происходил казненный народоволец Н.И. Кибальчич.
[35] André Breton (1896–1966) — основатель сюрреализма. В искусстве бунтарь и любитель эпатажа, в политике левый радикал. В 1927–1933 был членом коммунистической партии, исключен за публичное оскорбление Эренбурга, писавшего оскорбительные статьи в адрес представителей новаторских течений в искусстве. В преддверии международного Международного антифашистского конгресса писателей в защиту культуры (1935) устроил скандал о недопустимости диктатуры в искусстве (метод социалистического реализма), но после войны призывал своих последователей вступать в коммунистическую партию.
[36] Ужасный ребенок (несносный мальчишка) — некто, постоянно преступающий дозволенные рамки поведения, ставящий других в неловкое положение.
[37] Парижское кафе, до войны центр левого искусства.
[38] Красное вино из Бордо.
[39] Здесь не о чем говорить.
[40] Завершающий эпизод «Битвы за Францию», когда окруженные британские части чудом избежали уничтожения.
[41] О, женщины! Грязь, и ничего больше!
[42] Vladi Kibalchich Rusakov (1920—2005) — вместе с отцом переехал через Мартинику в Мексику. Стал профессиональным художником, владел многими техниками. Часто говорил, что если бы Пикассо воспользовался машиной времени и поступил в мастерскую Вероккио, его бы выгнали за бездарность. Завоевал широкое признание. В 1989 приезжал в СССР, добиваясь реабилитации отца и, вместе с ним, Троцкого.
[43] Oscar Dominguez (1906—1957) — испанский художник, жил в Париже с 1937. Под влиянием Андре Бретона и поэта Поля Элюара присоединился к сюрреализму. Одним из первых овладел техникой декалькомании — изготовления оттисков для переноса изображения под давлением с бумаги на другой носитель (холст, стекло). После войны выпустил сборник стихов.
[44] Benjamin Péret (1899—1959) — французский поэт. В политике менял взгляды от просоветских до троцкистских. Воевал на стороне республиканцев в Испании в составе анархистской милиции. Из Франции при помощи В. Фрая эмигрировал 1941 в Мексику, где прожил до 1947. Продолжал писать стихи и статьи, собрал антологию доколумбовых мифов.
[45] Wilfredo (или Wifredo) Óscar de la Concepción Lam y Castilla (1902—1982) — основоположник латиноамериканского сюрреализма. Он имел часть негритянской крови, но его внешность негроидной не была. Весной 1941 отплыл на Мартинику вместе с Андре Бретоном и др.
[46] Victor Brauner (1903—1966) — румынский еврей, румынский и французский художник-сюрреалист. В его творчестве отражался болезненно преломленный мир, идущий от кризиса к кризису. На его картинах есть и одноглазые, и двух-, и трех-, и четырехглазые персонажи. Эмигрировать отказался.
[47] Потрясающе! Изумительно! Невероятно!
[48] Вы видите, …
[49] Непередаваемо.
[50] Живые.
[51] Неважно.
[52] Нет, погодите-ка.
[53] В любом случае.
[54] Имеется в виду поражение Франции во время войны с Пруссией 1870—1871.
[55] “Château Espère-Visa” — зáмок «Надежда на визу».